— …это ваше дело, — продолжала злодействовать Птичка, — а мое…
— Гриша! — заорал сердечно-сосудистый. — Где ты?
— …пусть жена сидит! — Фрагмент из вопля бесовочки.
— Гри-ша!
— …за ним горшки таскает! — Еще фрагмент. Музыка!
— Аникин!
Черт бы тебя побрал! Пришлось покинуть пункт прослушивания. Ладно, Птичка потом расскажет.
— Ну, как моя? — Грачев подмигнул.
— Нет слов, — я развел руками. — Справляешься?
Грачев потряс большим пальцем, но — как-то не слишком уверенно. Лично мне показалось, что он смело мог бы большим пальцем не трясти, ибо энтузиазма на его лице я не прочитал. Лучше бы он отвернул морду и просто кивнул.
— А угрызения? Сердце не жмет?
— Каждое утро по десять километров бегаю, — похвастал Грачев, — до радикулита… Угрызения, честно, имеют место… но ты ж мужик, сам ее видел… А, лучше об этом… Хор-роша!
— Любит? — с завистью спросил я.
— Пылинки сдувает! Слышишь? Какая-то посуда зазвенела, примета есть такая — к счастью!
— А мне советы не нужны, у меня своя голова на плечах!
С этими словами, обращенными к Птичке, в комнату влетела уже фурия. Мне почему-то сразу показалось, что она влетела не для того, чтобы сдувать пылинки, а с иной целью, имеющей со сдуванием пылинок чрезвычайно мало общего. За собой она волочила чемодан, каковой даже не поставила, а швырнула к тахте, на которой возлежал мой старший по званию друг.
— Собирайся, — коротко приказала она. — Давай-давай, не задерживай людей. Ты что, оглох?
— Куда собираться? — Грачев остолбенел.
— В больницу, на кудыкину гору, твоя забота. Ну, быстро!
— Надюша… — сорванным голосом пролепетал Грачев.
— Была Надюша, да вся вышла! Па-адъем!
— Ой! У меня же радикулит…
— А мне плевать на твой радикулит, на «Жигули» для Ваньки и на самого тебя! Освобождай жилплощадь!
— Какие «Жигули»? — ошалело прохрипел Грачев. — Ты что?
— Знаешь какие! И друзьям спасибо скажи, что забирают, я бы тебя в больницу метлой вымела!
Так печально закончилась эта, можно сказать, хрустально-чистая любовь, достойная пера писателя-классика. Выбросили Серегу из дому, как отслужившую свое швабру. Обидно, горько, но что поделаешь, старый друг, если тебя разлюбили, принимай, как говорят, реальности такими, каковы они есть. И Серега принял реальность с достоинством, вызвавшим лично у меня величайшее уважение. По дороге скрипел зубами, матерился сквозь эти самые зубы, но домой был внесен присмиревший, спокойный исполненный какого-то внутреннего благородства. Чуточку всплакнул, поцеловал Наталью в сжатые губы и с оханьем, аханьем и стонами был уложен в супружескую постель. Наталья, как было условлено, выглядела на пятерку, не бесовочка, конечно, годы не те, но вполне ухоженная и по-своему красивая стареющая ведьма. Ворча, она прогладила мужа повыше копчика утюгом, напоила чаем с малиной, всплакнула, но — без эксцессов. Посидели, съели гору пирогов с капустой, мясом и грибами, напились чаю, поговорили о том о сем. Наташа включила телевизор — и на тебе! Барабан крутят, билетики вытаскивают — «Спортлото»!
Грачев крякнул.
— Наташа… Слышишь, Наталья! Все десять тысяч на книжке, как одна копеечка.
— А, чтоб они сгорели!
— Думай, что говоришь! — прикрикнул Грачев. — Ишь, много позволять себе стала ваша сестра… Идея имеется.
— Какая такая идея?
— А что если мы… Птичка, Гриша, как думаете?.. А что, если мы Ваньке «Жигули» купим, а?
Ладно, дело сделано, пора домой, у Птички глаза закрываются, а завтра уже на работу. Сколько лет ее воспитываю, учу, а слегка схалтурить, отмахнуться от службы на денек не выучил. Сутки ведь почти что не спала, сменным рыбацким экипажем из Дакара летела, с веселыми ребятами, весь полет плясали — чуть самолет не опрокинули.
И мы поехали домой.
Проводил Птичку, велел ей отключить телефон и отдыхать, потопал в детсад и — чур меня, изыди, сатана! — встретил Лыкова. Обычно стараюсь его не замечать, а тут врезались друг в друга, как «Адмирал Нахимов» с сухогрузом. Такая же абсолютно ненужная встреча, ни мне, ни ему — острая и взаимная неприязнь. Вася рассказывал, что Радек, прославившийся своим остроумием и тогда еще не враг народа, позволил себе пошутить о Сталине: «У нас с ним разногласия по аграрному вопросу: он хочет, чтобы в земле лежал я, а я хочу, чтобы в земле лежал он». Вот и у нас с Лыковым такие же разногласия. Не люблю я его; за что — сказал бы так: главные его качества — наглость, подозрительность и ностальгия по старому порядку. И внешность соответствующая: приземистый, глаза настороженные, смотрит на тебя исподлобья — будто твои документы проверяет.
Я тоже хорош гусь, нет чтобы кивнуть и пройти мимо.
— Мрачен ты, Захар Борисыч. Не знаю, то ли с тобой случилось плохое, то ли с другим хорошее.
— Сам придумал или у Монтеня вычитал? — съязвил Лыков.
— Бион.
— Чего?
— Философ Бион придумал. Но у вас в юридическом древних греков не проходили.
— Ты у меня еще попляшешь! — уходя, пригрозил Лыков.
— Плагиат! — прокричал я вослед. — Это подпоручик Дуб Швейку обещал!
Тьфу! Начался вечер плохо, а продолжился еще хуже: Антонина перехватила Андрейку. Опоздал на пять минут, старый дурень, нашел на кого время тратить! Ладно, заберу шкета завтра в восемь утра, когда Тоня со Степаном уедут на работу.
Злой на Лыкова, Антонину и самого себя, поплелся помой. Читаю я, как вы знаете, ночью, телевизор не люблю за отсутствие выбора (бери, что дают, — как в нашем универсаме), чем заняться? Медведев! Вот бы кого заполучить на вечерок. Что-то нехорошо ковыляет, через шаг отдыхает…
— Кузьмич, мне Птичка банку настоящего цейлонского чаю привезла. Соблазнил?
— Лифта у тебя нет, что-то я сегодня не в форме.
— А я не лифт? Холодильники соседям втаскиваю.
— Ну, раз поможешь, пошли, соблазнил.
Поднялись. Пока я хлопотал над чаем, Кузьмич молча сидел, понурясь, с протезом до бедра так и не примирился. Люблю я его и сердечно уважаю, это не для красного словца: таких, которых люблю и сердечно уважаю, у меня раз, два и обчелся. Герой он был из героев, сегодня я его на второй этаж тащил, а он на себе — двадцать восемь «языков» из вражеского тыла. Но дело не только в этом. Вот Лыков, например, прикрепил юбилейную «Отечественную войну» II степени к пиджаку и всем под нос сует, а Кузьмич свою Звезду надевает дважды в году, на двадцать третье февраля и Девятое мая. Я, между нами, не слишком почтительно отношусь к тем, кто даже в прачечную шастает с колодками на пиджаке; у меня своя примета: такие скорее всего были на фронте вояками заурядными, и боевых заслуг у них — кот наплакал. В праздник, конечно, дело другое, можно позволить и себе, и другим напомнить.
За чаем рассказал про встречу с Лыковым. Медведев покачал головой.
— Не одобряю. Зря лезешь на рожон, человек он опасный.
— Был, зубы у него теперь вырваны, не те времена.
— Опасными люди бывают во все времена, — возразил Медведев. — Помочь человеку трудно, а свинью подложить — запросто. Одному шепнул, другому, слушок пустил, анонимку…
— Неужели, Кузьмич, и ты его боишься? Ты, Герой…
— Не боюсь — опасаюсь. Ты знаешь, что после войны он лет десять служил в органах? Гласность, конечно, хорошо, но органы были, есть и будут.
— А он говорил — юристом.
— В органах, точно. Перед ним сам Алексей Фомич навытяжку стоял.
— За какие грехи?
— Был бы человек, а грех найдется, — уклончиво ответил Медведев. — Хорош чаек! Вернемся к Лыкову — опасный. Могу сослаться на себя: помнишь историю с Девятаевым?
Эту историю я помнил хорошо. Как-то мы беседовали о войне, и Медведев сказал, что в перечень героев из героев он наряду с майором Гавриловым из Брестской крепости, разведчиком Кузнецовым из отряда своего однофамильца — Медведева и двумя-тремя другими обязательно включил бы пленного летчика Девятаева. который под огнем угнал с фашистского аэродрома самолет. За этот исключительный подвиг Девятаев был удостоен десяти, кажется, лет лесоповала, как предатель и изменник Родины. Случайно узнав об этом, Медведев из госпиталя написал письмо Сталину; ответа, конечно, не получил, что не удивительно, а удивительно другое — какая-то шестеренка в бериевском механизме не сработала и вступившийся за изменника полковник в отставке остался безнаказанным.
— Помню.
— Тогда слушай дальше. Когда выписался из госпиталя и еще на костылях ходил, встретил Лыкова, привет, как здоровье и прочее. А потом глаза сощурил, пенсне
снял и протер — он тогда, если помнишь, пенсне носил, подражал шефу — и по-дружески так, с улыбочкой: «Политически вредные, незрелые письма пишете, Иван Кузьмич, оч-чень не советую, оч-чень!» Я хотел его послать подальше, но сдержался, и, наверное, правильно сделал, кое-что до нас и тогда доходило… Ладно, пес с ним, сейчас он мне в совете полезен, и очень существенно. Но то, что сказал тебе, — запомни, на рожон не лезь, не подкидывай Лыкову материала.