Ушел он мирно, только от этого Бородину не стало легче. Дни и ночи жил в тревоге, все собирался тайком вместе с женой и Лидой бежать из хутора.
Отченашенко с утра до вечера занимался тем, что пил у одного знакомого полицая, драил выданную ему новыми властями винтовку и грозился добраться наконец до большевиков. Вечерами пропадал у какой-то вдовушки. Возвращался пьяный, с налитыми кровью глазами.
— Парфен, ты меня слышишь?
— Что такое?
— Эти, которые живут у моста, фамилию забыл, тоже активничали?
— Я ведь тебе говорил. В хуторе теперь кого ни возьми — активист. Всех не перестреляешь.
— Ишь чего придумал! Тебя первого, буденновского выкормыша, надо к стенке поставить. Ладно, ладно, не бойся. Не выдам… Ты мне скажи, за речкой, напротив твоей хаты, кто сейчас живет?
Эти расспросы повторялись изо дня в день, но Отченашенко никого не трогал: то ли уже перегорело давнее зло и ему хотелось мирно жить с односельчанами, то ли его смущали дела на фронте: среди зимы пошли слухи, будто несметное число вражеских войск окружено на Волге, будто завязались там тяжелые бои. Он выходил во двор, прислушивался. На востоке погромыхивало, иногда высоко в голубом морозном небе холодно сверкнут самолеты, направляясь к Сталинграду, и в однообразный гул канонады ворвется прерывистый рокот моторов. Хутор был невелик и стоял в стороне от главных дорог, солдаты сюда редко наведывались, да и то большей частью из проезжих.
Блеяли овцы в базу. Бездумно смотрел в окно Отченашенко, с утра уже порядком надувшись самогона. Парфен Иосифович пытался заняться хозяйством, но все валилось из рук. Ночью тоже проснулся с тяжелыми думами, вслушивался в отдаленную канонаду. В чистом морозном воздухе она доносилась особенно отчетливо. Мороз прижал такой, что звезды казались ледяшками: будто кто-то плеснул в небо водой и она застыла брызгами. В прогалину оттаявшего в углу окна был виден двор в голубом лунном свете: часть плетня с раскрытыми настежь воротами («Отченашенко пришел поздно, пьяный и не закрыл, надо бы встать, закрыть ворота», — думал Парфен Иосифович) и посреди двора колода с воткнутым в нее топором («Тоже непорядок: мало ли какой народ бродит сейчас по степи»).
В окно негромко постучали. Парфен Иосифович поднялся на кровати. Кто-то в серой шинели и шапке-ушанке жался к стене дома. «Разведка», — мелькнула догадка. Волнуясь, Парфен Иосифович засветил лампу и, прикрывая ее ладонью, чтобы не разбудить Отченашенко, отодвинул засов. Вошел здоровенный мужчина с коротким посошком в руке. Парфен Иосифович задрожал и чуть не уронил лампу. Свет озарил худое, со впалыми щеками лицо Филиппа Сайкина. Мирный посошок, годный разве только для того, чтобы отогнать собак, развеял всякую надежду на разведку. Оказалось, Филипп бежал из плена, добирался в хутор степными балками, ночевал в стогах. Это известие вовсе не обрадовало Парфена Иосифовича: за Сайкина могут привлечь к ответу немцы. А придут наши — не помилуют за Отченашенко. Куда ни кинь, везде клин. Парфен Иосифович еще больше забеспокоился. Он не чаял избавиться от бывшего атамана, а тут ввалился в дом его племянник как снег на голову. Что делать? Как выйти из этого щекотливого положения? Парфен Иосифович думал, что Отченашенко и Филипп, люди разных убеждений, рассорятся. Но атаман был рад племяннику, да и Сайкин, хоть и плохо помнил дядю, не выражал к нему никакой вражды. «Примирился. Лишь бы выжить, — думал Парфен Иосифович о новом постояльце. — Вот напасть на мою голову. Хотел отворотить от пня, а налетел на колоду…»
На радостях Отченашенко закатил пир горой. Откуда-то приволок полчувала крупчатки первой руки, мороженой телятины, кусок старого, густо посоленного желтого сала и четверть мутноватой самогонки. Пришли две беженки, занимавшие брошенную хату садовника над Ивой, все утро пекли, жарили, подавали на стол.
Впервые за войну Сайкин почувствовал себя человеком. За окнами — солнцеворотный ядреный денек с колючим морозцем, бахрома инея на стеклах золоти-сто подсвечена, а в хате жарко, чисто, на полу полосатые дорожки, хозяева и гости оставили обувь у порога, ходят в носках. Возле печки проворно орудуют молодки, раскраснелись, на лбах блестит пот, и стол уже ломится от закусок… Что ни говори, а Сайкин был вояка по нужде, всегда, всей душой тянулся к дому, к хозяйству, только жизнь почему-то оборачивалась для него своей черной стороной.
— Давайте горяченьких подложу блинцов, Филипп Артемович? — ворковала беженка, что была помоложе, с ямочками на щеках, ловкая и учтивая.
— Не откажусь, добрая хозяйка. Хороши блины.
— Из одной мучки, да только пекли не одни ручки! — ревниво заметила старшая беженка.
— Хватит вам жарить-шкварить. Садитесь! — Отченашенко шлепнул ладонью по лавке рядом с собой и потянулся к четверти. Самогонка в ней заметно убыла, и покляпый пористый нос полицая уже алел с кончика.
Руки у молодок безвольно опустились по оборкам фартуков, сразу потеряв проворность.
— Может, мы пойдем? — неуверенно спросила старшая, теребя фартук.
— Куда?! Чем вам хозяева не понравились?
— Боимся стеснить.
— Вот еще коровки божие. Садитесь!
Отченашенко опрокинул четверть, налил два граненых стакана склень, так что самогонка пролилась на скатерть, и подал женщинам. Они приняли, сели за стол, но по-прежнему робко переглядывались.
— Пейте!
— Ну не обессудьте. За ваше здоровье…
— За благополучное возвращение моего племяшки пейте!
— Будьте здоровы, Филипп Артемович!
Старшая выпила до дна, поморщилась, подула в ладонь. Отченашенко удовлетворенно крякнул, будто сам выпил, и услужливо подал ей на вилке соленый огурец. Молодая все не решалась, держала на весу в правой руке стакан, в левой кружку с водой. Наконец набралась духу, поднесла к губам, зацедила. Филипп хмельно покрикивал:
— Пей до дна! Пей до дна!
К молодкам вернулась смелость. Старшая пожаловалась Отченашенко:
— Берегла, сама не носила… Шелковая, кружевная. А он взамен принес не знаю что. На вид вроде мыло, а не мылится.
— Тол! — Отченашенко засмеялся. — Вы смотрите, бабы, поосторожней, а то разнесет хату в пух и прах.
— Что за тол? — спросила, трезвея, старшая беженка.
— Взрывчатка. А на вид точно кусок стирального мыла.
— Ой, боже мой! Что за напасть! Побегу, выброшу из хаты эту погибель. — Старшая взволнованно поднялась с лавки, но Отченашенко вернул ее на место:
— Не пугайся! Тол взрывается от детонации, а так хоть печи им топи. Ах, подлец! Не иначе хочет задобрить невестку Бородина. Давно он вокруг нее хвостом вертит.
Сайкин дернулся как ужаленный:
— Кто это?
— Да тут полицай один.
— Покою от него нет! — запела плаксиво старшая беженка. — Злодей, насильник, похабник!
Филипп — тотчас к вешалке, расшвырял одежду, отыскивая свою шинель.
— Ты куда? — окликнул его дядя.
— К Бородиным.
— Эге, куда тебя понесло!
Отченашенко отобрал шинель:
— Брось, племяшка. Разве с ямочками хуже?
— Вы тут с ними побудьте, а я живо…
— Одного не отпущу! Если идти, так вместе. По правде, я давно собираюсь побалакать с Бородиным по душам!
— Ладно, пойдемте вместе, — согласился Сайкин, смекнув, что в случае чего легче будет справиться с полицаем. Отченашенко снял с гвоздя винтовку, закинул за плечо, обернулся и подмигнул молодкам:
— Будем через час. Ждите.
Дальнейшее произошло, как в дурном сне. Сайкин, хоть и был пьян, чувствовал неловкость и остался в сенях, чтобы Бородины не признали. В приоткрытые двери из-за спины дяди он видел всю семью: растерянного, бледного хозяина с цыганской иглой в одной руке и недошитым, худым валенком в другой, перепуганную насмерть хозяйку с прижатыми к груди кулаками, хмурую Лиду возле детской кроватки. Сколько Сайкин ее не видел? Пожалуй, года два. Он удивился тому, как Лида выросла, поматерела. Но женственность только красила ее, делала желанней.
Дядя по-дурному замахал винтовкой, выталкивая хозяина из хаты. Хозяйка упала на колени, хватаясь за солдатские сапоги, но Отченашенко стряхнул ее руки, как налипшие комья грязи.
— Куда вы его? — остановил Сайкин дядю в сенях.
— Одна дорога христопродавцу, губителю твоего отца! Ступай, ступай, Никандр!
Отченашенко толкнул в спину полураздетого упиравшегося хозяина, повел его по проулку за околицу. Было еще светло, но в хуторе будто все живое вымерло: ни души, ни звука, только скрипел под ногами снег, словно жернова перемалывали зерна на мельнице.
«Убьет ненароком, спьяну», — испугался Сайкин. Он был против насилия. И шел сюда вовсе не насильничать и глумиться. Любовь к Лиде он заветно берег, несмотря на ее замужество, на разбойную войну, кровь, грязь, разорение. Поначалу вертелась мыслишка устроить свое благополучие при новой власти, но в плену и партизанах убедился, что «освободители» ненадежные люди, что дело их временное.