Она кричала и хлопала над головой в ладони. С других сторон послышались похожие возгласы, и люди, прислушиваясь к ним, поутихли; на улицах у райкома стало свободнее — толпа распалась на отдельные группы, тесно сбивавшиеся возле райкомовских работников.
У скамейки, на которой стояла мать, сгрудилось человек пятьдесят. Когда люди перестали подходить к группе, мать громко сказала:
— Пора идти, товарищи, а то опоздаем на поезд, — и спрыгнула на землю.
Все потянулись за нею, и тут на меня обратил внимание хмурый мужчина с усталым лицом и с котомкой из старой, заплатанной, пожелтевшей наволочки, подвязанной скрученными в жгут бинтами. Он сказал мне раздраженным тоном:
— А ты это чего сюда затесался? Иди, иди отсюда. Домой иди или гулять.
Мать на ходу глянула на него через плечо и коротко пояснила:
— Это мой сын. Он с нами.
— Да-а?.. — удивился мужчина и с любопытством посмотрел на нее.
Трамвай довез нас до вокзала, а дальше мы минут сорок ехали в пригородном поезде, в старом вагоне с деревянными скамьями, затертыми до жирного блеска.
Вышли на пустынной станции, и там со ступеней вагона пришлось прыгать в густую липкую грязь. Сырой ветер в городе, среди домов, казался слабым, но на открытом месте набрал силу — желтые лужи на станции и на скользкой дороге рябили; от ветра у меня сразу заслезились глаза.
Дорога терялась далеко в комковатом черном поле, местами присыпанном снегом. И уже совсем вдали, за полем, темной массой проглядывался лес — не сразу и сообразишь, лес ли это или на горизонте так сильно сгустились сумерки.
Махнув в ту сторону рукой, мать сказала:
— Нам надо туда — за тот вон лесок. В ответ послышались выкрики:
— Да что это такое, пёхом в такую даль идти?!
— Не могли транспорт хоть какой-никакой организовать!
— А дальше-то, за леском, небось еще вдвое больше идти?!
Не только мужчина с котомкой из наволочки был усталым и раздраженным, но и многие в группе: все пришли к райкому сразу после работы. Мать нахмурилась, но пересилила себя и с веселым недоумением широко развела руками:
— Товарищи, товарищи...
Неожиданно мужчина с котомкой из наволочки крикнул:
— Тихо вы! Стыдно!.. Женщина эта из райкома, наша руководительница, сына своего взять не побоялась, а вы же — взрослые люди.
Повернулся к матери, и она посмотрела на него с благодарностью.
— Пойдемте, — сказал мужчина.
Они пошли рядом по дороге, я заторопился за матерью, остальные притихли и потянулись следом.
Всего лишь небольшая часть пути хорошо запомнилась мне, а все дальнейшее, даже весь следующий день, вспоминалось как обрывки из смутного сна, и трудно с уверенностью сказать, просил бы я мать взять меня убирать картофель или нет, если бы наперед знал, как тяжело придется... Покатая дорога с выпиравшим хребтом была скользкой, я все сползал по ней вниз, к кюветам, с отчаянием упираясь ногами в грязь; из-под ботинок в кюветы срывались мокрые комья расползшейся дороги и всплескивали там воду. От постоянного напряжения у меня отвердели и разболелись мускулы на лодыжках, а от страха перед водой темных кюветов, куда я мог совсем просто свалиться, всю дорогу холодило внизу живота.
Скоро совсем стемнело. В промозглом ночном небе, где-то высоко над лесом, неожиданно пару раз мигнула одинокая звезда, но тут же пропала, словно растворилась в сыром воздухе или оттуда ее мигом сдул ветер. А когда мы обошли по дороге лес, то вдруг посыпала сухая снежная крупка: в темной пустоте ночи по сторонам дороги смутно улавливалось беловатое мелькание, и казалось — сверху сыплют соль в пропасть.
Люди растянулись, и мать часто останавливалась, высматривая отставших. Я перестал видеть ее, и тогда на какое-то время единственной моей надеждой стала белевшая на спине мужчины наволочка: я не отрывал от нее взгляда, все поспешал за нею, а потом, окончательно теряя всякое представление об окружающем, закрывая глаза и, видимо, на ходу засыпая, инстинктивно ухватился за угол наволочки и все шел и шел, непонятно куда и зачем, ничего уже не видя вокруг и не слыша, да так, не отпуская ее, и вошел вслед за мужчиной в сарай, неизвестно откуда возникший, а в сарае ненадолго очнулся, заметил широко распахнутую дверь, человека с фонарем возле двери, в свете этого фонаря стал различать наших, возникавших из ночи бледными тенями, как-то очень равнодушно, без всякого чувства, приметил среди них мать и прошел к стене, замертво упал на толсто настеленную прелую солому.
Следующий день я пробыл в состоянии сильной оглушенности... Ночью совсем не выспался: показалось — только-только упал на солому, только закрыл глаза и забылся, как меня принялась трясти за плечо мать:
— Вставай... вставай. Пора на работу, — сквозь сон я слышал, как она засмеялась. — Да вставай же ты, соня.
Возле уха прозвучал незнакомый мужской голос:
— Пусть себе спит. Уж очень он вчера притомился.
— Нет, надо его разбудить, а то он на меня обижаться будет, — ответила мать.
Приоткрыв глаза, я с удивлением обнаружил себя в старом сарае со щелястой крышей, увидел в открытую дверь, что уже рассвело, сразу сообразил, что к чему, сел на соломе и догадался, почему было тепло спать: мужчина, за которым я шел ночью, накрыл меня своим ватником.
Оба они: мать, стоявшая надо мной, и мужчина — он сидел рядом — рассмеялись, когда я стал диковато осматриваться.
Разбившись на группы и растянувшись по огромному мокрому полю, весь день мы копали картофель и носили его поближе к дороге — ссыпали там на солому, разбросанную по земле. Позднее колхозники должны были вывезти его на подводах. Мать часто переходила от группы к группе, я слышал, что там, где она появлялась, становилось оживленно, оттуда доносился смех, но ходить за нею был просто не в силах и на весь день прилепился к мужчине с котомкой из наволочки. Он выкапывал картофель, часто останавливаясь, чтобы соскрести щепкой с отяжелевшей лопаты комья земли, а я выбирал картофель и бросал его в большую плетеную корзину, тяжело волоча ее за собой. У меня сильно замерзли руки, и кожа на них задубела: я помню, как сидел на корточках у черной ямки, пытался выбрать из нее розовые клубни, но пальцы слушались плохо и клубни падали из рук обратно в ямку — я дул на руки, засовывал их под мышки, чтобы они отогрелись.
Еще хорошо запомнилось, как во время обеда мужчина вытащил из костерка печеную картофелину и подал мне, она дымилась, но почему-то кожу на руках не обжигала, и я спокойно, медленно перекатывал ее в ладонях, с наслаждением ощущая, как от картофелины растекается по рукам тепло.
Иногда мать подходила ко мне, что-то говорила, но я плохо слышал ее слова, точно она говорила издалека и глухо. Под вечер она все же растрясла меня за плечи.
— Ох, и устал ты, вижу. Как обратно пойдешь? Иди в сарай, отдохни, пока мы закончим.
В ответ я мотнул головой, и мать не стала настаивать.
— Как хочешь. Упрямый ты у меня. — Она вдруг наклонилась ко мне, порывисто поцеловала в щеку и сказала восторженно: — Посмотри, сколько мы накопали картошки... Не пропала в земле. А сколько всего вчера народу поехало, помнишь? Море!..
Посматривая на огромные кучи картофеля, возвышавшиеся у дороги на соломе, я от усталости не испытывал никаких чувств, будто все это меня никак не касалось, и только позже, через несколько дней после возвращения домой, когда перестали болеть спина и ноги, а тело вновь приобрело легкость, когда перестало шуметь в голове и она стала ясной, я заново пережил ту поездку, отчетливо вспомнил розовые горы картофеля, представил даже, как с клубней осыпается подсохшая на ветру земля, присыпает серой пылью у подножия картофельных гор солому, и тут неожиданно понял, что уже давно втайне горжусь своей работой там, далеко за городом, на холодном и мокром поле.
А бинты с моих ног мать пыталась отстирать. Она даже два раза их кипятила, но они так и остались темно-серыми, теперь действительно похожими на солдатские обмотки.
Летней теплой ночью перед парадом танкистов над городом прошел дождь, и рано утром главная улица, широкая и прямая, поблескивала промытым, еще влажным асфальтом; в тени домов асфальт казался темным, но на открытых местах, на дороге, сверкал, как гладь реки под солнцем, и слепил глаза; проглядывалась улица далеко, там, вдали, солнце заливало ее сильнее, ярче, а еще дальше, где угадывалась река — все терялось из виду, как в мареве, в сиянии воздуха.
Из солнечной дали, оттуда, где свет чистого неба сливался со светом реки, двумя молчаливыми колоннами вытянулись танки — новенькие, с открытыми люками, с поднятыми на один уровень пушками... Дальние танки терялись у реки в сверкающем воздухе, и колонны казались длинными до бесконечности.
К скверу, к сколоченной из досок трибуне с приветствием: «Слава добровольцам-танкистам!» и с гневным требованием: «Смерть немецким оккупантам!» — стекался народ. Солнце вставало выше, улица просохла и забелела от зноя, у трибуны и в сквере стало совсем тесно.