— Если можно, меня не включайте! — выпаливает Кудрявцев. — Я в лесном пожаре угорел, дыма теперь боюсь, плохо себя в маске чувствую.
— Хорошо, — сказал я. Глаза мои хотели удивленно и вопросительно подняться, но я успел поймать их уже на лету и посадил обратно на аэродром стола.
— Кого посоветуешь? — спросил я Кудрявцева, вычеркивая его фамилию из списка. — Нужен еще один — вместо тебя.
— Варгина — кого же еще?
— Хорошо. Пошлите его ко мне.
Кудрявцев уходит.
— Труса спраздновал! — говорит Шалапин. — Не находите?
— Нахожу, нахожу! — согласился я, чтобы отвязаться.
И вот никому, слава богу, геройствовать в огне и шторме не пришлось. Мы и обрадовались ложности сигнала бедствия, и обозлились.
КУМ последовал почти сразу же за драматической радиограммой, в которой было полно ярких подробностей: «Ветер гонит пламя к мостику, шлюпки повреждены, спустить невозможно, покидаем судно на спасательных плотах, помоги нам бог». Юра зачитал радиограмму по трансляции. «Фоминск» притих и собрался с духом и мыслями. И сразу последовал КУМ. Возможно, длинный текст драматической радиограммы позволил американцам запеленговать передатчик и убедиться в том, что он лепит туфту.
Ямкин выдал гейзер ругани, начиненный еще сленгом подводников. Это было красиво.
Радист рассказал о случае жуткого SOS, который он принял в районе Филиппин. Капитан греческого судна подавал сигнал бедствия, закрывшись в радиорубке. К нему ломилась пьяная команда, чтобы пришить — чем-то он не угодил соплавателям. Грек капитан подавал персональный сигнал бедствия на международной волне, а в окна рубки ему стучали ножами. Сережа вспомнил анекдот из серии «Про лысых»: на место, где погибло судно, приходят спасатели, спускают шлюпки, подбирают уцелевших с воды. Один бедолага плавает голым задом кверху — его не ухватить за скользкий, мокрый зад. Тогда спасатели стучат ему по заду веслом и орут: «Перевернись башкой кверху, так тебя и так!» А он, оказывается, просто-напросто лысый совсем дядька.
Растрогал Петр Васильевич. Он еще не знал о ложности сигнала бедствия, не спал — высматривал в ночной штормовой кутерьме горящее испанское судно. И высмотрел.
Я стоял во тьме ходовой рубки и раздумывал о том, что надо было самому слезть в трюм и посмотреть груз. И вот Петр Васильевич нашел меня у лобового окна, схватил за руку и зашептал: «Отблеск! Отблеск пожара! Видите? Значит, мы к ним успеваем, да?!»
За взбаламученными тучами всходила луна. Она иногда такой красный свет испускает, что я и сам неоднократно принимал ее за факел горящего нефтяного газа или за пожар на судне.
— Уже успели! — сказал я, освобождая руку от влажного сжатия. Но он не дал мне освободиться, пригнулся и зашептал горячечно:
— Вы все тут привыкли к такому, к таким эмоциональным стрессам… А я, я так счастлив участвовать, то есть я понимаю, что я не участвую, но ведь я все-таки присутствую, своим присутствием участвую в спасении каких-то гибнущих людей… Вы привыкли, огрубели, вы не понимаете, как это замечательно, как прекрасно идти, принять решение изменить курс к погибающим, пронзить этот циклон и найти их в такой тьме, кутерьме… Ах, как это замечательно! Какое счастье, какое счастье я испытываю!
Он плакал! Всхлипывал и плакал! И мне никак не хватило духа засмеяться и сказать, что слева двадцать всходит луна, а никакого аварийного судна вообще не было, что мы клюнули на шуточки конца двадцатого века, а не на истинную человеческую беду.
16 ноября, центр Сев. Атлантики
Ветер продолжал заходить вправо и усиливаться, температура падала так стремительно, что казалось, глаз замечает, как съеживается корабельный металл. Валы набрякли тяжестью, как руки боксера венозной кровью. Высота волн все росла, они вспухали из глубин океана скифскими курганами. Судно скользило по склонам курганов, впадая в глубокие — до тридцати пяти градусов — крены. И когда мы спускались с мостика, то увидели, что по коридорам в надстройке поползли ковры. А когда глядишь на длинную ковровую дорожку, ползущую по коридору, собирающуюся в складки у переборки, то мысленно переносишься в трюма и видишь в их гулком мраке шеститонные рулоны стали, повисающие на тросах креплений, и каждой своей клеткой чувствуешь перенапряжение креплений контейнеров — огромных, сорокафутовых стальных ящиков, поставленных друг на друга: четыре четырехосных товарных вагона друг на друге и по четыре в ряд.
Сталь в рулонах опасна тем, что представляет как бы взведенную часовую пружину весом в шесть тонн. Если рулоны начинают ерзать, то возникает возможность повреждений бандажей, которые стягивают рулоны. Тогда шеститонная пружина начинает разворачиваться. Бывали случаи, когда сталь заполняла весь свободный объем трюмов, вспучивала люки и распирала борта.
Мы шли к мифической «Анне-Марии» около семи часов, и все это время судно испытывало очень сильные сотрясения от столкновений с волной, возможны были и повреждения носовой части днища, и повреждения бандажей, и деформация конлоков у контейнеров.
Потому мы сами пролезли первый, второй и пятый трюма. И я натерпелся такого страху, что даже детство вспомнилось. Я очень темноты в детстве боялся. Плакал, если память не изменяет, не очень много. К старости глаза щиплет чаще, чем в детстве. Но темноты жутко боялся. И в темный коридор, на зловещий шорох, на возможное страшное бросался, опережая это страшное. Волосы вставали дыбом, мурашки охватывали. Нынче волосы не дыбятся и мурашки не бегают, но, черт побери, жуткое дело лазать по трюмам на океанском судне в шторм! Об этом только говорить не принято, но если нет ежедневной привычки, то очень страшно.
Попробуйте из окна четвертого этажа вашего неподвижного городского дома спуститься по пожарной лестнице во двор-колодец. Но когда будете лезть, то в воображении наклоняйте дом и лестницу каждые тринадцать секунд на тридцать — тридцать пять градусов во всевозможные стороны, но обязательно неожиданные. Теперь проделайте это в полной тьме — только на ощупь. Теперь включите шумовые эффекты — удары волн в сталь бортов, эхо, скрип и стон многотонных масс груза, лязг и гудение перенапряженных стальных тросов крепления, каждый из которых вполне готов лопнуть. Теперь, когда вы спустились на дно двора-колодца, включите фонарик и отдайте этому фонарику одну из двух ваших рук. Другой рукой цепляйтесь за черный густой воздух. В луче фонарика вы увидите самые неожиданные вещи. Например, окажется, что вы не на дне колодца, а на штабеле из пакетов листового железа или на стальном рулоне. С этих штук вы слезаете дальше в неизвестную грохочущую тьму. Вы слезаете торопливо, ибо металл под вами расползается и вам кажется, что его расползание закончится уже через пару секунд…
Короче говоря, в трюме штормующего судна вы быстро убеждаетесь в том, что любой металл враждебен человеку. Вы узнаете, что металл полон ропота на вечное рабство. Вы кожей почувствуете, что раб-металл не смирился и никогда не смирится перед человеком, что он вечно кипит скрытым бунтом, как магма где-то там, еще на тысячу километров глубже, под океанским дном.
Итак, пока мы перли полным ходом в разрез волны, конлоки (замки) под контейнерами частью полопались, частью совсем раскрошились, и вся пирамида контейнеров «ходит».
Ситуацию обсуждаем в лоцманской каюте. Каюта так прокурена, что лоцмана, попав сюда, чихают и поминают чертей на всех языках мира. Старые журналы — от «Нового мира» до «Крокодила» — валяются лохматыми кипами в углах. С десяток томов мемуаров наших военачальников прошлой войны перемешались с лоциями на полке — Ямкин предпочитает их любым романам. Он знает биографии не только, скажем, Панфилова или Катукова, но и Бурды и скажет вам, когда и при каких обстоятельствах Бурда стал командиром роты, а Катуков принял корпус. Въелась в Юру сухопутная война, как соль в океанскую воду.
— Добренькие мы да доверчивые! — бурчит Юра, стягивая сапоги. — На любую удочку клюнуть готовы! Били нас немцы и опять бить будут… на первых порах! — спохватывается он, внося в субъективный порыв объективный историзм.
Накуренность и духота лоцманской и ее архитеснота приятны после стылой огромности черных трюмов. Решаем подкреплять груз, не дожидаясь уменьшения ветра, хотя, конечно, посылать туда людей опасно. Но еще опаснее будет, если начнут лопаться оттяжки контейнеров. Решаем положить «Фоминск» по волне и ветру, уравнять по возможности скорость со скоростью волны и так держаться, пока люди будут работать в трюмах. И Юра отправляет меня спать. Через три часа я его сменю на диване в лоцманской.
— Знаешь, — говорит Юра под занавес. — Я вчера раздолбал Викторию: она на «ты» сбивается при людях, а сегодня стихи принесла. Глянешь? Право, в них что-то есть. Стало быть, наивно и безграмотно, но…
Я не люблю себя такой,
Не нравлюсь я себе, не нравлюсь!
Я потеряла весь спокой и гордость,
С обидою никак не справлюсь.
Я не плыву — иду ко дну,
На три шага вперед не вижу.
Себя виню, тебя кляну,
Бунтую, плачу, ненавижу.
Прости меня на этот раз!
И на другой, и на десятый!
Ты мне такое счастье дал:
Его не вычтешь и не сложишь.
И сколько б ты ни отнимал,
Ты ничего отнять не сможешь!
Не слушай, что я говорю,
Ревнуя, мучаясь, горюя,
Благодарю! Благодарю!
Вовек не отблагодарю я!
Я отдал ему листок, украшенный виньетками, и процедил что-то нечленораздельное.