Ивановские ответственные работники, люди дел, сконструированных, как самолет, ездили отдыхать к озеру, которое Сергей Иванович никогда не видел раньше, но которое напоминало ему то раменье, где Арбеков хоронил свои смертные мысли.
В жизни все было не так, как в рассказе. Магнит физических свойств образа увел рассказ от арбековской реальности в безымянное раменье.
Десятилетие после первого любовного посева бездетной, а по существу, и безлюбовной жизни с женщиной, от которой не нужны были дети, привело Арбекова ко дню, когда во всем доме он остался один. Ему показалось, что он один во всем мире. Он запомнил навсегда тот вечер. Была весна, сумерки. Он возился в саду, копая грядки. Затем он обошел все двери, чего никогда раньше ему не приходилось делать, проверил, заперты ли, разделся и лег в большой, пустой и разоренной комнате. Он взял книгу и бросил ее. Он потушил свет. Он ощутил, что он совершенно один в мире. Он не думал о своих первых детях. Ему показалось, что его дом покрылся громадным слоем пыли. В пыли он увидел свои книги, написанные им за жизнь. В пыли он увидел свой мир и все, пройденное им. Он думал о пыльном прожитом. Оно казалось пустым. Нет, он никак не думал о том, что смерть может, а тем паче должна прийти в эту ночь. Жизнь впереди была очень большой, но смерть – ничто, небытие, всяческое неощущение, – была нестрашной. Она ощутилась домашней паршивой собакой, которую можно пустить в дом, но можно и выгнать из дома. Жизнь была сильней смерти, со смертью можно было играть на самом деле, как кошка с мышью. Жизнь и смерть казались лежащими в жилетном кармане. Дом же по-прежнему пребывал в пыли, в громадных слоях пыли. В доме, в комнатах залегло среднеазиатское удушье. Он вновь ощутил, что он совершенно один в мире. Ему стало очень скучно, смертельно скучно. Дом был пуст и безмолвен. Дом, дела, ерунда бытовых мелочей путали свои необходимости. Все казалось скучным до безразличия и до бессилия. Но Сергей Иванович был писателем. Заработал магнит, Сергей Иванович поднялся с постели, зажег свет, сел к столу и записал заготовку для рассказа о человеке, хоронящем себя в тайге и оставившем письма о праве индивидуума на смерть. Раза два над бумагой Сергей Иванович говорил вслух:
– Нет, товарищи, я хозяин вещей и дел, но не дела хозяйничают мною!
Рассказ был кончен, но ночь еще не закончилась. Сергей Иванович вновь лег. Смерть – это ничто, пустота. Жизнь всегда казалась Арбекову деланием. Если у Сергея Ивановича проходил день без положенного количества прочитанных страниц и написанных строчек, пусть даже веселый день, – такой день ощущался Сергеем Ивановичем как ворованный. Быть может, Арбеков чувствовал долг перед жизнью, который он должен был – так ощущал он – отрабатывать своими страницами.
– Ну, а если, – не работать, на самом деле отдать себя на слом? – смерть – это ничто, пустота, неощущение, да, так. Но, вот, – жить только для того, чтобы только видеть? – знать не себя, не дом, а…
Арбеков услышал гулы, социальные в первую очередь. Он услышал мир, свою родину в первую очередь, – никак не похожую на болотные топи и на безымянную станцию, – родину замечательных дел и событий, родину перестроения истории, переселения народов от феодалов к социализму, рождение народов из небытия, городов, дорог, индустрии, – судьбы миллионов человеческих индивидуальностей, в коих судьба Сергея Ивановича меньше, чем икринка в весенний нерест, – судьбы миллионов, прошедших невероятные карьеры, нарывших карьеры для домен и для новых рек, перестраивающих труд, природу, историю. Арбеков ощутил путь партии российских большевиков. Арбеков увидел ледокол истории его родины на земном шаре и тот исторический водоворот, который поднимался вслед пути ледокола его родины. Все это было чудесно.
Разве не стоит жить только для того, чтобы видеть эту эпоху, – даже только видеть? – и разве не вдвойне чудесно быть – ну, хотя бы каменщиком эпохи?!
А дом, а книги, покрывшиеся пылью в эту ночь среднеазиатского удушья комнат и ночи, – разве они не были материалом для работы каменщика? – разве они не могут работать дальше, разве нельзя написать книги так, как они нужны эпохе? – работал новый, другой магнит гражданина коммуниста, человека класса из своей страны.
Рассказ о гиблых болотах был выкинут.
И ночь уже прошла.
Сергей Иванович заснул. В сорок лет у людей появляются ощущения, которых не было в двадцать лет. Не случайно у древних государством правили старцы, а вожди народов всегда становились вождями за сорок лет. Для Арбекова ж решающей была эпоха та, где люди в двадцать лет были и героями и вождями. В Коломне у Арбекова были дети весеннего посева. За месяц до этой ночи, в театре, Сергей Иванович встретил девушку.
Любовь!., она больше и всеобъемлющей образа! – и необязательны утверждения о первой, о последней любовях, – та любовь проходит основной в человеческой жизни, которая отдает и берет все любовные права, сопрягая человека, созвучание людей, соответствие людей – обязательно – с рождением детишек, – без детей не может быть любви даже у прекраснейших двоих, одинаково поднявших голову. Но и тогда, когда есть дети от женщины (или от мужчины), в которых не прозвучал, не дозвучал человек, тогда также нет любви!
Равно как из тысячи опилок и пыли виденного и слышанного магнит образа отбирает то, что созвучит сознанию и ощущениям писателя, – так из тысяч женщин, проходивших мимо Сергея Ивановича, прозвучала полной любовью девушка, – тогда в театре, когда узналось о ней, что через три дня она уезжает на родину, на лето, в горы.
Утром, проснувшись, Сергей Иванович знал, что у него тысячи известных ему друзей в СССР и во всем мире, – у него были миллионы друзей, ему неизвестных, также в мире и в СССР. Он чувствовал себя очень крепко и хорошо поставленным среди человеческих миллионов, которым он был обязан и которые имели решающее право на его жизнь. В мире было очень много солнца, все заполнялось солнцем. В то утро Сергей Иванович звонил по телефону, разыскивая маляров, чтобы они перекрашивали окна и двери и переклеивали стены в доме. То утро вытряхивало из дома десятилетие бездетной, а по существу, и безлюбовной жизни, закончившееся пустым домом, когда Сергею Ивановичу казалось, что он один во всем мире. Оно уничтожалось неверностью всего бездетного десятилетия. Отзвонив по телефону о малярах, Сергей Иванович возился с книгами. Он знал, что он в мире и с миром. К вечеру приехал Яков Андреевич. Холостяки устроили холостой обед. Мясо, поджаренное кустарным образом, – много мяса, много масла и много лука, – было очень вкусно. Дом Сергея Ивановича пустовал потому, что он только что покончил с разводом. Яков Андреевич пребывал в бракоразводном состоянии. Обедали, как гастрономы, и разговаривали о делах Якова Андреевича, как бракоразводные знатоки.
Жил Яков Андреевич с женою тринадцать лет и жил прохладно, автоделом занятый больше, чем женою. Приехал однажды Яков Андреевич домой с работы, – звонок, пришел человек, отрекомендовался: «Бедросов, будущий муж вашей бывшей жены». Дня три до этого жена Якова Андреевича пропадала из дома, разводила «семейный купорос», как определял Яков Андреевич. Под Яковом Андреевичем стул поехал, – какой муж, какой жены? – «Вашей жены Клавдии Ивановны, – мы с ней работаем в одном учреждении и учимся в одном институте, – я имею твердые взгляды на брак, быть в положении любовника считаю нечестным и пришел объясниться с вами!» – Наутро Яков Андреевич ездил с Клавдией Ивановной в загс, перешел в холостое состояние. Протекла неделя, другая, Клавдия Ивановна – дома, молчит, не учится я штопает чулки, и вдруг: «Это что же такое, почему ты все время отмалчиваешься? – когда же мы будем делить вещи и ты предоставишь мне новую квартиру!» – стул под Яковом Андреевичем опять поехал, Яков Андреевич сказал: «Что касается вещей, бери, пожалуйста, свои вещи, – а насчет квартиры – заботься сама и мужа твоего попроси, я своими делами занят, – поезжай под крышу нового мужа». Вещи жена растащила по разным углам, но уехать никуда не уехала, и дома не ночевала. И вдруг опять «купорос»: «Это что же такое, мне не дают квартиры, я должна жить на два дома, я не успеваю учиться, меня из института выгонят, сделали уже предупреждение!» – Яков Андреевич руками разводил: «Мамаша, милый друг, в какой это морали написано, что я виноват в твоей учебе в силу того, что ты не можешь согласовать супружеские наслаждения с учебой?» Яков Андреевич звонил Бедросову, как серьезному человеку, назначил в ресторане свидание. Встретились, говорили о том, что-де полтора уже месяца волокита идет, пора кончать, – если, дескать, у Бедросова на самом деле одна комната и нет места для жены, то надо сообща подумать, по-мужски, и надо сообща квартиру искать. Бедросов говорил: «Я ей двадцать вариантов предлагал, и не так уж плоха моя жилплощадь, но она – она, с одной стороны, считает, что у нее нет основания обогащать вас квартирным имуществом, на половину которого она имеет право на основании статьи десятой семейного кодекса, а с другой стороны – она не хочет прийти ко мне бедной родственницей». Яков Андреевич сказал Бедросову: «Вы же мужчина, вы же муж, ведь ваш медовый месяц на скандалах построен, на недоверии, – повлияйте на жену, как муж!» Бедросов дал честное слово, обещался разговаривать с женой категорически, чтобы она переезжала к нему в его комнату. Распрощались. Со свидания Яков Андреевич заехал к Сергею Ивановичу, передать о совещании, посоветоваться, – уехал домой и через полчаса опять вернулся, обескураженный. Рассказал о событии, – приехал, домработница в страхе, – Клавдия Ивановна пришла в неурочное время и расплакалась навзрыд, схватила скатерть на столе и сдернула ее на пол, графин разбила, сама упала на диван и била по дивану пятками, потом прижималась ко всем стенам, плакала уже потише и причитала: «Обоих, обоих, обоих мужей у меня отняли!..» Это домработница Якову Андреевичу рассказала в прихожей. Яков Андреевич вошел в комнату. Действительно, обеденный стол без скатерти, жена сидит за письменным столом, пишет, лицо ясное, покойное и злое, – глянула на Якова Андреевича и обдала льдом: «Рады? добились своего? – можете поздравить! – с Бедросовым я расхожусь и никуда отсюда не уеду!» Затем события переселились в народный суд.