Не прошло и двух часов, как он проснулся от короткого сухого треска: на улице стреляли.
Он подошел к окну: город показался ему сонным, пустым; был дождливый осенний день, на площади кружились вокруг памятника трамваи.
Когда он вышел на улицу, шел снег, и несколько раз Шахов машинально подносил к глазам руку, на которой таяли снежинки.
На Суворовском он остановился перед листовкой, наклеенной на стене:
«Четвертая зимняя кампания была бы гибельной для армии и страны. Контрреволюционеры подстерегают бедствия народа и готовятся нанести ему смертельный удар. Отчаявшееся крестьянство вышло на путь открытого восстания. Рабочих хотят смирить голодом. Корниловщина не дремлет. За кого же ты?..»
Он не успел дочитать; кто-то положил руку на его плечо и сказал негромко:
— Документы!
Шахов обернулся. Перед ним, почти вплотную, стоял невысокого роста коренастый моряк с винтовкой на плече, в бушлате; он пристально смотрел Шахову в лицо чуть раскосыми глазами. За ним стояли человек пять-шесть, почти все в штатском, в кепках и пальто.
— Документы! — весело повторил моряк.
Шахов отстегнул пальто, достал бумаги.
— Я только что с поезда, — сказал он хмуро, — сегодня ночью приехал из Томска.
Моряк мельком пересмотрел документы и стоял несколько секунд, помахивая бумагами и весело поглядывая на Шахова.
— Читали? — вдруг спросил он, кивнув головой на листовку.
— Да, читал… Так это правда, что Временное правительство…
Моряк вдруг помрачнел.
— А вы за кого? За правительство? — спросил он, глядя на Шахова в упор.
Шахов отвел глаза.
— Я еще ничего здесь не знаю…
Моряк молча сунул ему документы, хотел сказать что-то, но промолчал и спустя две-три минуты исчез вместе со своим патрулем на Суворовском проспекте.
«…За кого же ты? — продолжал читать Шахов. — За тех, кто не останавливается на полпути, не уступает без боя завоеванных революцией прав, или за тех, кто в ставке, в дипломатических корпусах, в банках и в тайных комнатах Зимнего дворца ведет работу по умерщвлению революции?..»
Он следил за небольшими группами вооруженных рабочих, встречавшихся ему время от времени.
— За кого? Пожалуй, и мне скоро придется на это ответить…
Не доходя двух кварталов до Смольного, он свернул налево и остановился у ворот небольшого двухэтажного дома в самом конце Кавалергардского переулка.
Минуты три он стучал без всякого результата; наконец глазок в воротах открылся, и морщинистое лицо уставилось на Шахова.
— В квартиру номер два, — сказал Шахов, вытаскивая из кармана платок и стряхивая снег с пальто и шапки.
Лицо исчезло и появилось опять.
— Повернитесь спиной!
— Спиной? Зачем?
— Почем знать, может быть, у вас там оружие! Кто живет в квартире номер два?
— Мне нужно видеть Мельникову. Галину Николаевну.
— Мельникова у нас не живет. Это, кажется, в доме напротив или, может быть, даже рядом.
— Как не живет? Это какой номер дома?
— А вы идите через парадную, — посоветовал дворник, — парадная открыта.
Весь этот разговор показался Шахову смешным. Он улыбнулся и подошел к подъезду.
В это мгновение дверь отворилась, и из подъезда вышел офицер высокого роста, прекрасно одетый (Шахову запомнился отороченный золотом башлык с кисточкой). Он прошел мимо, слегка позвякивая шпорами, закинув вверх бледное лицо.
Несколько секунд Шахов следил за ним: офицер шел уверенной походкой, звонко стуча каблуками по мокрому тротуару.
Шахов вошел в подъезд и на площадке первого этажа нажал кнопку звонка.
Немного погодя он позвонил еще раз и, подождав, постучал ручкой двери.
Дверь не отворилась, но откуда-то сверху, должно быть из обивки, к его ногам упала маленькая записка. Это был небольшой продолговатый листок из блокнота, — он сам собою развернулся на ладони Шахова.
«Я сегодня приехал из Гатчины и прежде всего поспешил к Вам, милая Галина Николаевна. Очень жалею, что не застал ни Вас, ни Марии Николаевны дома. Неужели причина Вашего отсутствия — тот сумасбродный план, о котором Вы мне в последний раз говорили? Я постараюсь еще раз сегодня же зайти к Вам, Ваше отсутствие меня серьезно беспокоит. Вечером еду в полк и вернусь не раньше 27-го.
Ваш А. Т.».
Ладонь медленно сжалась.
Впрочем, Шахов тут же разгладил листок, аккуратно засунул в кожаную ленту обивки и усмехнулся чему-то, поднеся к губам задрожавшую руку.
На углу Суворовского его снова остановили красногвардейцы. На этот раз он сам заговорил с ними:
— Вы в Красной гвардии, товарищи? — спросил он у одного из них, белокурого парня в замасленной черной тужурке.
— Ну да, в Красной гвардии, — отвечал парень, недоверчиво глядя на Шахова.
— Вы от Военно-революционного комитета?
— А тебе что за дело, от кого мы? Ты посты, что ли, проверяешь? — сердито спросил маленький взъерошенный красногвардеец.
— Да стой, погоди! — остановил его белокурый. — У нас наряд от комитета, — объяснил он, — а сами мы с нашей организации, с Лесснеровского завода.
— Стало быть, штаб ваш…
— А ты что, к нам, что ли, записываться хочешь? — насмешливо пробормотал маленький красногвардеец.
— Штаб наш районный там же при заводе, в помещении больничной кассы, — объяснил белокурый, — ну, и тут, в Смольном, тоже что-то есть вроде штаба…
Больше спрашивать было не о чем, а Шахов все не отходил от пикета, внимательно разглядывая этих простых и озабоченных людей, которые крепко держали в руках свои винтовки и как будто знали что-то такое, о чем он, Шахов, мог только догадываться. Он завидовал этой уверенности, спокойствию, сознанию своей правоты.
3
— Счел долгом явиться на защитные посты армии, верной Временному правительству, — счастливым голосом сказал прапорщик, звонко щелкнув каблуками и поднеся руку к козырьку, — для того, чтобы по мере сил и возможности принять участие в защите родины и революции.
Человек в английском пальто перестал стучать пальцами по подоконнику и посмотрел на него с недоумением.
Он спросил, немного заикаясь:
— Какого полка?
— Кексгольмского гвардейского полка прапорщик Миллер.
— Кексгольмского гвардейского полка? — с раздражением переспросил человек в английском пальто. — Опустите руку. Как дела в полку?
— Невзирая на агитацию, полк остался верным Временному правительству, — без малейшего колебания отвечал прапорщик.
— Вы плохо осведомлены, прапорщик. Когда вы из полка?
И он продолжал, не дожидаясь ответа:
— Кексгольмский полк снял посты и занял Главный почтамт и телефонную станцию. Можете идти!
Прапорщик слегка прикусил губу, сделал пол-оборота кругом и вышел.
В полутемном, слабо освещенном коридоре лениво слонялись туда и назад дворцовые служители.
Вокруг было пусто, сонливо, — как будто все, что происходило на улицах, на площадях, в казармах, в правительственных зданиях Петрограда, не имело ни малейшего отношения к этим холодным комнатам.
Прапорщик наткнулся на высокую перегородку, разделявшую зал на две неравные части, отворил дверь; юнкер, стоявший на часах, молча посторонился.
За перегородкой находилась столовая, богато инкрустированная черным деревом; вдоль стен на паркетном полу лежали матрацы, пол был усеян окурками папирос, огрызками хлеба, пустыми бутылками от дорогих французских вин, десятки лет сохранявшихся в императорских подвалах.
Юнкера Владимирского, Михайловского, Павловского училищ, веселые и равнодушные, оживленные и безучастные, вооруженные и безоружные, бродили туда и назад в табачном дыму.
Никто не обратил особенного внимания на офицера, появившегося из части дворца, отведенной Временному правительству.
Высокий рыжеватый портупей-юнкер пристально вгляделся в него чуть пьяными глазами, — видимо, принял его за своего знакомого и, весело приподняв над головой бутылку белого бургонского вина, прокричал чью-то чужую фамилию.
Прапорщик, изредка проводя рукой по лицу, пылавшему яркой краской, молча прошел в одну из комнат, на стенах которой стройными рядами висели огромные, в тяжелых рамах, картины: выбросив вперед голову, напружинив поддернутое вверх тело, выгнув грудь, солдаты в высоких шапках маршировали по нарядным улицам Петербурга.
Прапорщик молча остановился перед одной из картин, — на ней император, создатель фрунтового государства, на белой лошади с белым султаном между настороженных ушей, принимал парад лейб-гвардии Преображенского полка. В стекле массивной позолоченной рамы отражались колонки ружей, составленные вдоль стены, и пулеметы, стоявшие на подоконниках.
Окна были открыты, и за пулеметами в неясной, беловатой отмели стекла на фоне Дворцовой площади девятнадцатого столетия маячила Дворцовая площадь двадцатого, перегороженная высокими штабелями дров, отмеченная всем беспорядком будущего плацдарма.