Верстюк тайно мечтал настрелять волков, сдать их шкуры за хорошие деньги и купить себе отдельный телевизор, «мабудь, даже японьский», и смотреть всякое разное кино сколько его душеньке угодно. Японский телевизор, пояснял Верстюк Копылову, тем хорош, что у него «лампов нема и он роблить просто так, на унутренней энергии».
— На какой, на какой энергии? — заводил Копылов Верстюка.
— На унутренней! — смело заявлял Верстюк.
— Это только у тебя унутренняя энергия, с сала накопленная. А у японца — электроника. Полупроводники, компьютеры кругом. Отстал ты, Карпо, от прогресса на двести лет в своей Уремке. Скоро таких, как ты, на молодых женить будут, чтоб кровь молодела и ум обновлялся.
— А шо ж, я нэ против!
— Тьфу, срамцы старые! — ругалась жена Копылова. — Всю-то жизнь они, как дворовые кобелишки, шерсть друг дружке рвут.
* * *
У Копылова от пористого носища наискось по щеке, к левому глазу, все еще синело пятно, похожее на крыло какой-то нездешней птицы. Это они, два друга, хрен да подпруга, как они себя именовали, устроили себе потеху. В той Уремке, что была сейчас подо льдом, на дне «моря», вместе с домами, сараями, банями, стайками, со старым сельсоветом, клубом, почтой, с начальной школой, с бедным, но широким погостом, дело было. Однако друзьям до сих пор казалось, что наваждение это непременно и скоро кончится, как кончается всякий тяжкий сон. Вода, покрывавшая привычный сельский мир, уйдет туда, откуда пришла, вольется в свои берега, и поплывет из кромешной глубины, приветливо светясь огнями, родная Уремка и остановится, умытая на песчаном мысу, изумленно глядясь в реку светлыми окошками домов.
Так вот в той, еще живой, незагубленной Уремке, отроки по прозванию Карп и Тимка стянули древнюю фузею деда Копылова, с японской, а может, еще с турецкой войны им принесенную, и начали снаряжаться на охоту. Сказывали, дед Копыл из той фузеи беспощадно валил в здешних горах зверя. Любого! Хоть сохатого, хоть медведя, хоть марала, хоть рысь. Наповал!
Отмочили хлопцы в керосине сложные механизмы фузеи, подточили в ней кое-что, припаяли курок и пошли в лес — валить медведя «на берлоге». Берлог тех в рассказах деда Копыла было больше, чем домов в Уремке, сразу же за банями, едва в лес ступишь. Но, видать, зима худая выдалась, зверь не лежал на месте.
Друзья кружились, кружились вокруг села, зверей не находили, и решено было пальнуть в цель. Набили парнишки порохом длинный патрон с зеленой трещиной повдоль его, заложили свинцовую пломбу вместо пули и потянули палочки: длинная палочка — стрелять, короткая — наблюдать.
Счастье, как всегда, выпало Тимке. Карп только вздохнул — он уж давно смирился с судьбой: все же пришлый он, высланный лишенец, а бог — он здешний, чалдонский, и всегда за своих стоит.
Ка-ак пальнул Тимка из древней фузеи, так обоих корешков и смело в сугроб. От фузеи остался один, в лучину расщепленный приклад и железная скоба. «Вынос произошел в сторону зажмуренного глаза, иначе быть бы кривым брандохлысту», — сделал приговор дед Копыл и, не удержавшись, похвалил внука:
— Весь в меня пошел! Отча-а-аянный!..
Вздохнул украдкой Карп, вспомнив прошлое, который раз поразился мудрости природы, по справедливости все распределяющей: Тимка как был, так и остался книгочеем и мыслителем. Карпушка же — человек мастеровой, умел все починить, наладить, усовершенствовать, обмороковать и хитро, как ему казалось, решить любую жизненную проблему. Вот по талонам выдают на месяц бутылку водки, а он раздобыл две! Смог бы Тимка произвести такую экономическую операцию? Да ни за что!
Согласившись в душе с закономерностями жизни и придя к выводу, что жизнь уже не переменишь и людей не переделаешь, выпили Верстюк с Копыловым по стопочке из пол-литры, привезенной с Уремки, да и отправился хозяин справлять дела, а гость смотреть переживательное кино под названием «Два Хведора».
* * *
В служебном помещении, заваленном инвентарем и матрацами, Верстюк обнаружил забившихся под кровать, в угол Мохнаря и Куську.
— Шо ж вы, хлопцы, сховались? Чи волков испугались? — спросил Карп насмешливо.
Мохнарь и Куська застыдились, отвернулись друг от дружки, извинительно помели пыль хвостами, что, дескать, поделаешь, дорогой Карпо, — всякому существу жить охота, и нам — тоже, хоть мы и собаки.
Когда зажужжал аппарат и началось кино, собаки тихонько выползли из-под кровати, обсели с двух сторон Карпа, с полным вниманием и пониманием слушали его пояснения.
— Ото бачьте, хлопцы, ото Шукшин грае, а то Семина. Воны як ты, Мохнарь, и ты, Куська, ходют, ходют, принюхиваются, потим, як пристигнэ, воны тэж поженятся. А як жэ ж? Охмурь Шукшин Семину зараз, то про що тоди кино показуваты? Кино дужэ умные люди роблять — интригой заманывають…
Скоро Карпо пустил слезу, повел тонко-тонко:
— А шо ж ты наробыв, Васю? Ты для чого так рано сгорив? — Мохнарь и Куська начали подвывать.
Копылов, заглянув в служебку, послушал, послушал и вздохнул, сокрушенно качая головой:
— Во, благодарные советские зрители. И кто тебя, Карпушко, в егеря принял? Это ж серьезная работа. Со зверем надо дела иметь. Съедят они тебя, либо башку свернешь об корягу… Глаза размочил! Ночью ехать. В полынью ухнешь — отвечай за тебя, мокрорылого.
Карп в отвег слабо махнул рукой:
— Видчэпысь! Нэ до тэбэ!
Скоро, однако, Карпо, сморкаясь в платок, вышел на свет, начал промаргиваться. Собаки, горестно опустив хвосты и головы, тащились следом за ним.
— Ты мне и псов-то разжалобил! Они и без того нервами слабы!
— Ох, Тимка, Тимка! — протяжно, с детским всхлипом вздохнул Карп. — В тэбэ тут масло е, — постучал он себя по лбу, — а шо тут, — потряс он сзади штаны, — шо тут, — приложил он руку к груди, — ничего нэ було и нэма. — Не отнимая руку от сердца, Карпо прилепился к столу, налил стопочку, подумал и другую налил из поллитры, которую раз в месяц выдавали ему в сельпо по талону, как инвалиду Отечественной войны для лечения руки, которую он вытребовал по норме, как простой гражданин страны, твердо вставшей на пугь борьбы за трезвый образ жизни. «И правильно! — выступая на собраниях, как активист и депутат поселкового совета Уремки, говорил Верстюк. — Нам бэз борьбы нэ можно. Корове бэз сена нельзя, а нам бэз борьбы, раз усе время стремились и боролись: за победу, за урожай, за дисциплину, за сохрану картошки, за рэмонт обуви, то остановись — упадешь. Борьба есть опора нашего життя!»
Выпили. В тарелку с капустой вилками потыкали.
— Ты знаешь, кто в тым кино грав? — ткнув вилкой в сторону служебки, поинтересовался Верстюк.
— Шукшин играл. Артист. Режиссер, писатель и еще кто-то…
— Ага! Ще кто-то! Ты в цым лесу на посту спышь, а люди борются. Шукшин летом вмэр?..
— Господи! На картине все живой… И век живой будет. Как и сообразить? — задумался Копылов, носом пошевелил. — Налей еще по одной — за помин души хорошего человека. — Выпил, рукой утерся и заключение сделал: — Пил, поди, вот тебе и вся борьба.
— Ни-и! — замахал рукою Карп. — Когда-то було, а потим, ни божечки мой. Вот женитысь, дужэ любыв.
— Тогда, конечно. Тогда хана. Алименты… комплименты, то, се…
Друзья-уремцы сочувственно помолчали. Мохнарь и Куська поглядели на них, поглядели, потом на ноги Карпа легли, морды друг на дружку угнездили, глаза горестно прикрыли, отдались привычной тихой дреме.
— Да-а. Я тут, как налим на дне, залег под корягу — ни газет, ни телека. Кино уж раз по десять перевертели, наизусть знаем. Радио послушаем, пожрем, позеваем и на боковую. Ночь дли-и-ин-на-а-а! На фронте, бывало, только глаза сомкнешь — уже орут отцы-командиры: «Подъем! Разобрать лопаты-ы-ы-ы!»
— Так и у нас телек утром, телек днем, телек вечером — усе тоби тут развлечение. Я, однако, тоби, Тимка, антенну зроблю. Направленну. Мабудь, и до твоего поста телесигнал достигнэ? А про Шукшина, Тимка, Бурков — артист рассказував. У Ялти. У санатории имэни товарища Куйбышева. Весэ-э-элый артист, пид мухой був.
— Да как же тебя в Ялту-то занесло?
— По льготной путевке инвалида войны.
— Ох и дока же ты, Карпушка! Ох и прохиндей! Все-все умеешь добыть, даже вот ее, — постучал Копылов ногтем по бутылке.
— А шо ж, льготной попуститься? Лягты, как тому налиму, пид корягу? Тоби хоть дэсять бесплатных путевок дай и грошив мешок — ты своего места, — постучал Карп пяткою в пол, — та свою бабу, та собак будэшь стерегти, поки волки нэ съедят…
— Да-да, волки! — спохватился Копылов. — Давай-ка, брат, заткнем остатки, чтоб не выдохлись. Потом за победу над хищниками хряпнем. Да осторожно газуй, не провались. Жалко будет такого гарного охламона.
— Нэ гомони! — буркнул Верстюк, снаряжаясь и заводя свою таратайку. — Каркаешь на ночь глядя. А вин слухае.
— Кто вин-то?
— Кто-кто? Лихоман таежный.