– Да-а… пришел брат из Питенбурга, – рассказывает Блинов, все так же лежа на земле и подперев голову рукой, – ну, на радостях выпили, почитай целую неделю гуляли, а ее не позвали. Народ гуторит: «Глядите, не позвали гулять, наделаетона вам делов». Ну, брат смелый был: «А, говорит, чтоб ей сдохнуть!» Глядь, а она тут как тут, глянула только на него глазами, ну, ничего не сказала. Хорошо. Об рождество у кума Прокопия гулянка была, брат был, и ее позвали. Сидят за столом, так брат, а так, супротив, – она. Вот брат и отставит рюмку, брешешь, – не влезешь! Только она отвернется, брат скорей за рюмку, а она опять тут как тут, шею вытянет, – брат опять отставит, так до трех разов. В четвертый не утерпел: сразу рюмку к роту, только стал опрокидывать, а она в рюмку шмыг! Он совсем с водкой и проглоти…
– А-а!.. вишь ты!..
– Ну, в горнице этого никто не заметил, а брат-то знает, что в ем сидит, да молчит, потому все одно уж не поможешь… Жарко в горнице, несть числа жарко, народу страсть набилось, и выпили все здорово. Вот вышел брат просвежиться. На дворе мороз ядреный, вышел он, лег и стал кататься по снегу. Просвежился немного, а его как кольнет изнутря. Он аж закричал: «Ой, што ты?» А она: «Посулил мне издохнуть, сам высохнешь». Ну, он пошел в горницу, напился в лоск. С тех самых вот пор и стал сохнуть, кашляет, одни мослы остались. Пришло лето, собрался раз брат на бахчу поехать, запрет маштака в дроги и поехал. Дело было к вечеру. Пока то да се, выехал, и ночь. Едет, темно, только-только што дорога при звездах маячит, глядь, а наискосок от дороги белое. Конь полыхнулся, храпит, ушьми сторожится, нейдет. Вдарил коня, конь дернул, а она – сиг к нему на дроги! Глядит брат, диковина! то конь легко бёг, дроги легкие, на железном ходу, а то по щетку ногами в землю уходит, как в песок, кубыть сто пудов везет, весь вытягивается, ажно пар с него пошел. Чует брат, она позадь его на дрогах сидит, а не смеет оглянуться… Вот оглянулся, а у нее глаза, братцы мои, висять…
Рассказчик замолчал, поднялся и сел. В темноте неясно виднелись неподвижные фигуры слушателей.
– Ну?
– Тут брат память потерял. Нашли его на другой день в буераке, лежит без памяти, возле конь стоит… И, братцы мои, диковинное дело: конь у брата вороной был, добрый конь, прямо сотню хочь сичас за него; глядим, а он весь побелел, в мыле, шатается…
– С натуги, стало быть…
– И за своего коня не признаешь, хочь шкуру с него сымай… А на брата как глянули, а он весь седой… Недолго, сердешный, маялся: через неделю закопали…
Кузнечики и сверчки по-прежнему сверлили воздух. Степь безмолвно и неподвижно простиралась в темноте. Вверху горели звезды. Кашевар сплеснул сбегавшую пену и снял котелок. Все трое уселись вокруг, достали деревянные самодельные ложки, хорошенько облизали их и стали носить кашу из котелка в рот, поддерживая ложку куском черного хлеба.
– Где же она теперича?
– Да там же, на хуторе.
– Чего же вы так?
– Да што ж с ней сделаешь? Возьмись за нее, так все семейство перепортит.
Казаки едят некоторое время молча, с шумом втягивая губами воздух с горячей кашей.
– Теперича моя-то баба ждет не дождется, такая ее мать, – заговорил Чижиков, – письмо небось получила. И он крепко выругался, выражая удовольствие, что скоро увидит семью, родных, знакомых, хозяйство, знакомые места и наконец прекратится эта постылая жизнь в степи без дела и с постоянной думой о хозяйстве, которое день ото дня расшатывалось и хирело.
– Гляди, она тебе подарочек приготовила.
Казаки засмеялись. Чижиков потемнел и насупился. Звезды по-прежнему горели в темной вышине, одни подымались все выше и выше, другие спускались и пропадали за темным краем степи. Долго разговаривали казаки о ведьмах, о порче, о хозяйстве, о службе, о бабах, пока наконец не посветлело в одном месте небо и в степи не стало виднее.
II
Единственным нетерпеливо и долго ожидаемым событием, разнообразившим монотонную жизнь казаков, был прогон гуртов скота.
Вот на самом краю что-то зачернелось, шевелится и расползается по степи. Ближе, ближе… Видны уже конные на исхудалых, измученных лошадях с длинными, как змеи, ременными бичами, которыми они громко щелкают в воздухе, и рогатые головы крупного черкасского скота. Конные разъезжают по степи, подгоняют отстающих, бьют бичами и сердито покрикивают охрипшими, надорванными голосами:
– Ребята, гурт!..
Казаки вскакивают, как от электрической искры, высыпают из шалаша и, прикрыв ладонями глаза от слепящего солнца, жадно всматриваются в проходящий гурт. Подъезжают конные, приподнимают шапки.
– Здорово дневали.
– Доброго здоровья.
– Н-но и жарко, мочи нет.
– Тепло… Это откеда же гурт гоните?
– Это, милый человек, из благополучных местов.
– Оно и видно из благополучных: вон сивый бык к вечеру протянет ноги.
– Что ты! Что ж мы себе лиходеи, что ли: один бык заболел, все стадо пропало.
– А как ежели благополучно, так гоните через етеринарный пункт, потому нам строго-настрого не приказано пропущать скот.
– Нельзя ли у вас маленечко отдохнуть в шалашике?
– Пожалуйте.
Скот стоит, понурив головы. Гуртовщик слезает с лошади, отирая катящийся с лица пот и расставляя ноги, потом, согнувшись, пролезает в шалашик. Казаки пролезают за ним. Появляется водочка.
– Ну, как по газетам слышно, как теперича агличанка?
– Агличанка теперя молчит, а вот будто Китай подымается. Пожалуйте по рюмочке! Как же, господа честные, с гуртом будем?
– Да абнакновенно: к етеринару.
– По пятачку с головы?
– Как возможно! Мы присягали.
– По рюмочке пожалуйте!.. По шесть копеек, вот как перед богом.
– Покорно благодарим. Беспременно на пункт вам гнать придется.
– Милости просим… Вот мать пресвятая богородица, чтоб не сойтить мне с этого места, одна рубаха на плечах осталась… семь копеек…
– Мы душой рады для хорошего человека, – для хорошего человека отчего же не сделать?.. Главное, присягали, присяга… Опять то сказать: себя оберегаем, потому вы прогоните гурт, станет, упаси господи, скотина падать, а у нас там хозяйство, своя скотина. Опять же етеринар… и не увидишь, наскочит глазастый дьявол, как черт иму говорит…
Долго в шалашике слышится: «по рюмочке… покорно благодарим… главное, присяга… потому для доброго человека»… Наконец и гуртовщик и казаки вылезают из шалашика распаренные, красные, как из бани, с посоловелыми глазами. Казаки считают скот и получают по двугривенному с головы. Конные снова разъезжают по степи, хлопают бичами, и гурт уходит.
В виде разнообразия иногда наезжает ветеринар с пункта. Он с места начинает кричать и страшно ругаться.
– Это что такое?.. Да тут гурт целый прошел, следы кругом…
– Никак нет, вашскблагородие! Это прошлого месяца, што на пункт к вашему вашскблагородию заворотили который…
– Врете, мерзавцы: следы-то свежие, а через пункт за эти дни ни одной головы не прошло.
– Слушаем, вашскблагородие! – говорят казаки, держа под козырек и прямо и смело глядя ветеринару в глаза с таким видом, как будто хотели сказать: «Хоть режь, а мы не виноваты».
– Сгною в тюрьме мерзавцев!.. Сами себя ведь, подлецы, губите. Дома-то ведь скотина есть? Ведь присягали вы, негодяи, так вас и этак!..
– Так точно, вашскблагородие, есть скотина, по тому самому и оберегаем себя… а главное, што как присягали и присяге своей по гроб жисти…
Долго кричит ветеринар до хрипоты и потом уезжает. Казаки провожают его, и их невинные, покорные, безответные лица широко расплываются…
– Ишь расхорохорился, носастый черт!.. мало загребает.
Казаки знают, что, если ветеринар и не пропускает за взятку без осмотра скота, зато он всегда может на больший или меньший срок задержать здоровый скот и тем причинить гуртовщику огромные убытки. Понятно, что последний предпочитает откупиться.
Ветеринар уезжает, и опять зной, скука, безделье, побуревшая степь, мертвые солончаки, марево и столбы пыли.
Так провел Иван Чижиков свою службу. Наконец подошел срок. Собрал он свои пожитки в сумочку, зашил в тряпочку и повесил на гайтане на шею тридцать семь рублей сорок девять копеек, собранные им за службу; перекинул через плечо старую шинелишку, сумку, взял пику, помолился и отправился степью.
III
Среди бесплодного солонцеватого степного пространства, над которым стоит огромное, горячее, мутное небо, виднеется затерянная человеческая фигура.
Куда ни глянешь, везде истрескавшаяся сухая земля, горький, жесткий полынок, бурые обнаженные плешины глинистых солончаков, на которых ничего не растет. Сухой знойный ветер ходит по степи, и степь курится пылью, как пожарище. Уходя верхушками в молочное небо, ходят, крутясь, черные смерчи. Мелкая, едкая, горячая, иссушающая пыль лезет в рот, в нос, в уши идущему человеку, покрывая серым налетом волосы, исхудалое, почерневшее от загара лицо, по которому ползут, мешаясь с грязью, капли пота, старую шинель и холщовую сумку, перекинутые через плечо, форменную казачью фуражку на голове, засаленную и затрепанную, и короткую черную пику с сияющим на солнце острием.