Иван не поехал за сеном, а через три дня поехал в окружную станицу на ярмарку. Вдруг открылась масса нужд, которые, оказывается, не терпели ни малейшего отлагательства и которые тянулись из года в год. Надо было накупить овчины для тулупов на всю семью, досок для пристроя к куреню, пару молодых бычков, арбу и многое множество другого необходимого в хозяйстве, Веселый, хорошо и тепло одетый, немного выпивший, похаживал Иван от одной лавки к другой; купцы его ласково и приветливо встречали, и он наслаждался, чувствуя новое, незнакомое дотоле положение богатого человека, к которому относятся все с почтением. Вечером он пил чай в трактире и угощал откуда-то выросших вокруг него новых приятелей и друзей, как вдруг в трактир вошел урядник с двумя полицейскими и потребовал, чтобы Иван шел в станичное. Иван вытер вспотевшее лицо, расплатился с трактирщиком и отправился с урядником в станичное. Здесь его сурово встретил станичный атаман:
– Ты что же это, фальшивыми деньгами вздумал торговать?
Иван побледнел как полотно.
– Никак нет, вашскблагородие!
– Врешь! Пять человек купцов приходило и деньги представили.
– Никак нет… не могу знать… – бормотал Иван, все больше и больше бледнея, заикаясь и путаясь.
Ивана арестовали. Через полгода его судили в окружном суде. Он сидел, сгорбившись, осунувшийся и поседевший, и слушал прокурора и своего казенного защитника, мало понимая и мало интересуясь их речами. На вопрос, не сам ли он выделывал кредитки, он отвечал: «Никак нет», – а на вопрос, от кого же он их достал, так же неукоснительно отвечал: «Не могу знать».
Когда старшина присяжных после совещания стал читать, виновен ли Иван Михайлов Чижиков, казак такой-то станицы, в том, что… – Ивану с изумительной ясностью представилось, как калмычка кричала и звала своих сыновей, как мелькнули и скрылись в темной дыре ее босые ноги, как он шел по степи и степь становилась все глуше и темнее, как сначала кричали и сверлили кузнечики, а потом и они смолкли, потухли все звезды, и кругом стояла мертвая, черная темнота, как он заснул, потом вскочил уже при ярком дневном свете и закричал: «Не знаю… не видал… не знаю!..»
– Да…. виновен.
На секунду в зале суда наступила тишина. Иван поднял дрожащую руку, перекрестился, потом поклонился судьям, публике и сделал земной поклон присяжным.
– Покорно благодарю… – праведные судьи!.. правильно осудили…
И, обернувшись к председателю, с искривленным бледным лицом, по которому текли слезы, проговорил вздрагивающим прерывающимся голосом:
– Мне бы ее, вашскблагородие, старуху-то, мне бы ее выдернуть оттеда, выдернуть бы оттеда… а я ее… а я ее спихнул… Покорно благодарю… правильно!..
Его присудили к четырем годам каторги.
I
У Епишки, – за сорок семь лет его только три раза назвали Епифаном Васильевым Кокмаревым: это мировой судья, когда судили его за нарушение общественной тишины и спокойствия, – у Епишки был вздернутый нос, конопатое скуластое лицо, редкая бороденка, жена, трое ребят и отставной солдат, неизвестно откуда взявшийся и неизвестно почему живший у него.
Епишка никогда не видал своего отца и матери, ибо был незаконнорожденный. Смутно помнил он большой дом, битком набитый детьми, где его драли, как Сидорову козу, и он ходил с подведенным под ребра животом. Потом отдали к сапожнику. Сапожник хотя бил его и реже, но зато больнее, потому что был сильный человек, а в пьяном виде поил водкой, покупал сластей и учил непотребным словам. Лет двадцати Епишка завел свою маленькую мастерскую на окраине и познакомился с Акулиной, своей теперешней женой.
С черными острыми глазами, упругая, сильная, она сразу заполонила его, но он и намекнуть не смел о своей любви, – Акулина его просто не замечала. Так прошло около года. С Акулиной, жившей в прислугах у лавочника случился грех: у нее родился ребенок. Тогда Епишка осмелился:
– Акулина Ивановна!.. Как перед богом… то есть до такой степени… Господи, да я…
Акулина – исхудавшая, осунувшаяся, бледная, но с горевшими глазами – глядела в окно, думая тяжелую думу.
– Акулина Ивановна!..
Она повернулась и с удивлением стала глядеть на Епишку, приземистого, в веснушках, худого, скуластого, как будто видела его в первый раз, и крупные капли закапали из ее черных горячих глаз.
– Ладно уж, пойду за тебя.
Епишка было облапил ее, но она так стукнула его по переносице локтем, что у него искры из глаз посыпались.
Молодые перешли в крохотную хатенку на самой далекой окраине города, с земляным полом, с маленьким единственным оконцем, подернутым побежалыми цветами.
Епишка стал работать как вол. Летом ходил по базарам, по набережной, по толкучке, набивал набойки, прикидывал подметки, клал латки в толпе рабочих, которые тут же скидали сапоги и подавали ему для починки, – зимой работал дома на окраинцев. Клиентура понемногу разрасталась, и нужды они не терпели, Епишка был доволен, все у него было: жена, поправившаяся, красивая, ребенок, которого он любил, как своего, работа, – одно только щемило Епишкино сердце – это отношения с женой. Пожаловаться на нее он ни в чем не мог, у них ссор даже не было, но между ними стоял постоянный холодок, точно душа у Акулины заморозилась, и он не мог оттаять ее ни ласками, ни вниманием.
Но когда умер Акулинин ребенок, она резко изменила свои отношения к мужу: нетерпимая, сварливая, злая, она постоянно ругала его за то, что он не может выбиться на широкую, вольную жизнь, завести сапожную лавку или хотя бы порядочную мастерскую, перебраться в город, жить по-людски. Епишка только мычал и начинал втрое усиленнее работать, не отрываясь от шила. Соседи стали поговаривать, что Акулина балуется.
Епишка пробовал уговаривать ее:
– Куля, Кулина… рази можно?.. А поп-то, поп-то говорил, как округ престола водил нас… Люби, говорит, ее и командуй, а ты, говорит, слухай мужа сво-во… Куля!..
– Дурак ты, дурак, Епишка… Это, видно, которые без роду, без племени – у всех у них борода мочалкой…
Упоминание о происхождении было больнее всего для Епишки. Когда становилось невтерпеж, он напивался и начинал бить жену, а она, сильная, ловкая, скользкая, как змея, вывертывалась, выбегала с горящими, полными ненависти глазами, и на Епишку сыпались поленья, горшки, камни…
Епишка на своей окраине жил как бы в другом государстве. «Там, в городе», – говорили окраинцы, показывая на сплошную массу домов центральной части, как на что-то чуждое, далекое, незнакомое. По ночам там стоял голубоватый отсвет, подымавшийся до самого неба, и несся глухой и непрерывный гул, – здесь в девять часов все спали, было темно, хоть глаз выколи, и лишь слышался перекликавшийся собачий лай. Там все улицы были покрыты булыжником и плитами, – здесь по колена тонули в грязи. Там на каждом перекрестке стояли полицейские, которые ночью ловили воров, – здесь воры жили, дуванили добычу, с ними водили знакомство, и никто их не боялся. Там жило начальство, и оттуда приходило всякое горе, повестки, вызовы, окладные листы. Пришло оттуда горе и на Епишку в виде лавок и магазинов готовой обуви. Сначала Епишка и не заметил нового врага, но он давил его жестоко и беспощадно нуждой и нищетой и еще больше внутренним семейным раздором.
– Куля, – говорил Епишка в минуты душевной тревоги, – Куля, кабы нам согласие да любовь… Эх, Куля!.. Рази так бы жили… Это что, это ничего, я могу вполне заработать… кабы согласие… В деревню, в деревню с тобой переедем, там завсегда с хлебом будем, там лавок этих нет…
– Да будь ты проклят, скуластый черт!.. На какого рожна мне твоя любовь, писанка воробьиная… Ишь чего захотел – в деревню!.. На-кось, выкуси!..
II
Как появился солдат и почему стал жить у них, Епишка до сих пор ясно себе не представлял. В первый раз он принес рваные сапоги отдать в починку. Акулина в это время возилась у печи и почему-то особенно громко стучала ухватами, разбила горшок и, когда солдат ушел, выругалась:
– И носят же черти этих дьяволов…
– Ты чего? – с изумлением спросил Епишка.
– Да и ты такой же черт курносый, – бросила она, отвернувшись.
В следующий раз, когда солдат пришел за сапогами, он принес с собой водки, и ее распили, – пила и Акулина и была разговорчивая и веселая. Потом солдат пропал и несколько месяцев не показывался, а потом опять явился и стал приводить с собой заказчиков. Акулина перестала особенно зло грызть мужа, но это не радовало Епишку: смутная, неясная тревога сосала его. Как-то солдат зашел и попросил, чтобы его взяли на квартиру. Его взяли. Он примостился на лавке в уголке, а соседи стали говорить, что у Акулины появился любовник. Днем солдат уходил в город искать работы, а ночью трое взрослых и трое ребят спали в одной тесной комнатушке, заполненной густым, тяжелым воздухом. Первый месяц солдат заплатил за постой и еду пять рублей, за второй просил считать долгом за ним, а потом об этом перестали и говорить. Просто Епишка кормил всех шестерых, чувствовал себя зажатым, как в клещах, и от времени до времени Акулина ругала и грызла его за то, что он мало зарабатывал и что до сих пор не мог устроить сапожную лавку.