– Собирайтесь, ребятишки. Васька, бери пасху, да не разбей тарелки, постреленок, – говорила Акулина, покрываясь большим ковровым платком.
Солдат выбил о каблук трубку, спрятал в карман и проговорил:
– Чудно – отчего это на пасху ночь завсегда такая темная бывает?
Ребятишки надели шапки на густо смазанные салом волосы и, толкаясь, направились в дверь, а за ними Акулина и солдат. Потом Акулина на минуту воротилась, приоткрыла дверь и глянула на Епишку из-под коврового платка, надвинутого на тонкие брови, острыми черными глазами.
– Ты же гляди, а то не поспеешь… придут за работой, а она не будет готова.
Дверь затворилась. Епишка остался один.
Сладкая и острая боль щемила измученное сердце. То, что рассказал сейчас солдат, поразило и потрясло его. Так вот она – правда-то! Так вот как на свете-то! Так пусть же его, Епишку, только три раза в жизни назвали Епифаном Васильевым, пускай он кормит полюбовника своей жены, пускай он праздник встречает с шилом и дратвой в руках, пусть нищета, проголодь, пусть злая жена, неустанное горе, пусть так, – но ведь есть же где-то большая правда для трудового народа, только Епишка никак не может ее угадать.
И торопливо одна за одной падали светлые капли на заскорузлые, черные, пропитанные варом руки Епишки, на сверкавшее острием шило, на дратву, на пахнущий товар сапога, зажатого между коленами, и так же торопливо, тревожно и весело звучало за черным молчаливым оконцем: «бум… бум… бум…»
I
Поднявшееся из-за огромных цистерн нефти на том берегу солнце скользит первыми лучами по светлой поверхности реки. Вода, чуть-чуть колеблясь, сверкает в черных промежутках между боками закопченных пароходов, барж, лодок, беспорядочно теснящихся у строго и молча подымающейся над водой гранитной набережной, в дальнем строящемся конце которой бухают, падая с двухсаженной высоты, чугунные бабки каперов, вгоняя выглядывающие из воды концы брусьев.
Набережная, во всю ширину заваленная бунтами хлеба, тюками, коробами, бочонками, железом, штабелями леса, досок, угля, земледельческими орудиями, между которыми теряются рельсы, проснулась и принимается за свою обычную работу. За ночь пришло много судов и сверху по реке и с моря, и день обещает быть горячим.
Человек двадцать рабочих расположилось возле бунтов хлеба. Кто лежит на мешках животом книзу, кто сидит, обхватив колена руками, задумчиво глядя на реку. Несколько человек играют засаленными, грязными, мятыми картами, сидя на земле вокруг тумбы, от которой тянутся к пароходам и баржам канаты и цепи.
Все одинаково оборваны, загорелы и босы. У одного в руках истоптанные головки от сапог.
Перед ним стоит мальчик лет двенадцати с кожаной сумкой на спине, с шилом, молотком, дратвой в руке.
– Сколько обои оправить? – спрашивает сумрачно грузчик.
Мальчик, жестикулируя, выкрикивает:
– Пятак с семишником, меньше не возьму, хошь ты што хошь…
Грузчик хмыкает.
– Да и дурак ты. Два раза шилом ширнуть да раз молотком стукнуть.
– Дай-ка я тебя ширну в одно место! Хошь пятак?
Грузчик молча надевает головку на ногу и растягивается по земле.
– Ну, четыре копейки… Хошь режь, меньше не могу! – с азартом и испуганно кричит мальчик, наступая на грузчика.
Кругом собирается кучка, все стоят молча и с ленивым любопытством смотрят. Косые, еще не успевшие разгореться лучи солнца забираются между навесами, между бунтами, больше и больше завоевывают набережную, тени становятся короче и резче. Свежий утренний, еще не успевший насытиться пылью воздух уже наполнен лязгом, грохотом, перебегающими свистками, звоном, криками. И среди проснувшегося оживления странно видеть эту лениво и неподвижно расположившуюся кучку оборванных людей.
– Ква-асу, квасу хорошего!..
– Папиросы… кошельки… портмоне… всякого товару первого сорта! Пожалуйте, честные господа!
– Пирожки-и, пирожки горячие!..
Торговцы с лотками, с корзинами, бублишницы, квасники с тележками снуют по набережной.
– Три копейки хошь? Руби на месте, лопни мои глаза… одних гвоздей на две копейки!
– Два раза шилом ширнуть да раз молотком стукнуть, – упрямо твердит тот же хриплый бас.
– Отдавай-ай концы… – несется по реке.
Слышится шум падающих в воду канатов. Подходит приказчик в сапогах дудкой, в помятой соломенной рыжей шляпе, в крахмальной грязной рубахе, с большим животом, по которому разъезжается концами грязный чесучовый пиджак.
– Чего лежите?
И вместе с этим в воздухе, как дым от махорки, виснет едкая брань с оттенком добродушия и благорасположения.
Никто из рабочих и бровью не шевелит, продолжая играть в карты; лежат на животе, глядят, обхватив руками колени, на реку.
– Вот те Христос, провалиться на сем месте!.. Две копейки!
– Два раза шилом ширнуть да раз молотком стукнуть.
– Какого же вы, сто чертов, лежите!.. Разбогатели?
– Вишь, брюхо-то у тебя поменело, отполовинилось, мы и сыты.
– Ну, будя баловать! Целковый с четвертаком – и гайда выгружать.
– Заткни себе его в брюхо!
– Разжирели, дьяволы! Пятак накидываю.
– Куды с винновым хлапом?
– А ты што лезешь ему супротив масти! – говорит один из партнеров, выкатив глаза на другого,
– Пирожки, пирожки горячие!..
– Папиросы, портмоне… сладости!..
Бронзовое лицо приказчика понемногу становится медно-красным.
– Да вы что же морды-то воротите? Заелись!
Грузчики по-прежнему сосредоточенно заняты своим бездельем и не обращают внимания на приказчика.,
– Вот тебе сказ, – говорит один из них, слегка повертывая лохматую голову в его сторону, – вот тебе сказ: целковый с полтиной на рыло, и веди зяраз, – и точно заранее предвидя, что предложение не будет принято, и словно помогая себе, он ругается, перевертывается с брюха на спину, закладывает руки под голову и глядит в тонко сверкающее голубое небо.
– Васька, да ты окстись, ты ополоумел, что ли!.. Полтора целковых!.. Обтрескаетесь! Ты глянь, солнце-то где поднялось… С полден зачнете работать – и полтора целковых!
– А ты глянь-ко на воду-то, – говорит насмешливо кудлатый грузчик, скосив глаза на реку и улавливая сквозь хаос звуков привычным ухом знакомый шум колес, – никак, вашего хозяина.
Приказчик глядит на реку, и шея его из медно-красной становится багровой. Шлепая колесами по веселой сверкающей воде, шел сверху пароход, все больше и больше вырастая пузатой, неуклюжей и в то же время развязной фигурой, и все яснее доносились шипение пара, вздохи черной трубы и торопливое шлепанье красных колес по воде, взбившейся белой, рассыпающейся пеной. Как скромные скучно-добродетельные дамы, тащились позади на буксире широко рассевшиеся баржи. Приказчик заскрипел зубами и ласково выругался: «Хоть ложись да помирай, выгрузи к сроку, а рабочих нет».
Приказчик состоит на службе в весенние и летние месяцы, и за эти месяцы только и получает жалованье, остальное же время года он свободен и от службы и от жалованья. И хотя летом получает много – по семьдесят рублей в месяц, но к этому времени набирается столько всяких нужд неотложных и острых, долгов, не терпящих отлагательства, что все жалованье тает, и зиму вновь приходится жить в долг, закладывать вещи.
Зимой он ничего не делает, спит, курит, ходит по базарам, по трактирам, сидит по целым часам на лавочке перед домиком и смотрит вдоль улицы, иногда до бесчувствия напивается. Летом совершенно преображается и работает по восемнадцати часов в сутки. Когда же бывает спешная погрузка и грузчики, при электрическом освещении, работают день и ночь, ему в течение суток, а то и двух, не приходится ни на минуту сомкнуть глаз.
Он снял шляпу и отер зажатым в кулак платком проступивший на лбу пот и, отдуваясь, с шумом выпустил из себя воздух.
– Ну, ребята, говорите дело, будя ломаться-то как свинья на веревке. Рупь сорок, а то пойду – макаровская артель ослобонилась, будете сидеть без дела, вас теперь никто не возьмет.
Несколько человек беспокойно поднялись. Это все был бездомовный народ, зиму коротавший по ночлежкам, в притонах, занимаясь попрошайничеством, мелким воровством, случайной работой. Когда же взламывался лед и приходили первые суда, вся ватага высыпала на набережную и оставалась тут до осени. Тут они кормились, тут работали до упаду, гуляли и пьянствовали до зеленого змия. И грузчики то лениво валялись, дожидаясь, пока приказчики набьют цену, то ходили за ними, униженно кланяясь и продавая друг друга за гривенник.
– Да вы куда? – проговорил, приподнимаясь на локте, Васька, все время лежавший на спине и глядевший в небо. – Вот дубье! Не видите – брешет. Какие теперь артели? У него, вишь, два аглицких парохода стоят, хочь лопни, да грузи, за каждый день просрочки – сто целковых.