— Гедмис! Кого я вижу! — воскликнул он, широко раскрывая объятия. — Ты ли это, несчастный беглец? Ну и ну!
Гедиминас удивленно попятился. Перед ним стоял брат Аквиле — Адомас Вайнорас, с которым они родились и выросли в одной деревне, ходили в одну гимназию и водились с малолетства, хотя в последние годы и раздружились. Гедиминас смотрел на рослого, плечистого приятеля (Адомас был выше его на голову) и не знал, плакать ему или смеяться. Он мог себе представить Адомаса кем угодно — крестьянином, почтальоном, волостным писарем — только не полицейским!..
Вот не думал, что сделаешь такую карьеру! — подивился он, когда они, вдоволь наобнимавшись, принялись испытующие осматривать друг друга. — Полицейские погоны, фуражка… Что ты за птица, разрази тебя гром?
Адомас добродушно расхохотался.
Перед вами начальник полицейского участка Краштупенайской волости, господин учитель.
— Поздравляю, поздравляю… — Гедиминас нагнулся за оброненным платком. Потом медленно и долго выпрямлялся, — невидимый груз давил на плечи.
— Я чертовски счастлив, что ты вернулся, Гедмис. Потопали в «Три богатыря», к братьям Моркайтисам? Расскажешь, куда тебя занесло, где прятался и что свершил. Ну! — Адомас повернул Гедиминаса за плечи и легонько столкнул с тротуара. — Прямо, без оглядки, шаго-ом марш!
Гедиминас подумал: «Хорошо бы еще сегодня оказаться в Лауксодисе, и, разумеется, трезвым. Но как ни верти, мы приятели и друг друга скорее любим, чем ненавидим. Почему бы не забыть все распри и не порадоваться, что опять встретились, — ведь могло быть и иначе…»
— Ладно, — сказал он. — Только давай не напиваться. А то под градусом мы непременно ссоримся.
— Напьемся, в обязательном порядке напьемся, лапочка! Все будет, как положено у добрых приятелей. Тебя ждут отменные новости, Гедмис. Вообще здесь весьма интересуются вашей персоной, господин учитель. Не бойся, с хорошей стороны. Но об этом потом. Изволь дать объяснения: какого черта дезертировал из Краштупенай? Кого благодарить за то, что сегодня обмоем твое возвращение?
II
В тот вечер вся семья сидела за ужином или уже отужинала, когда в избу ввалилась батрачка Гульбинасов Мигла-Дарата, которую в деревне звали Мигратой, и, захлебываясь слезами, сообщила, что забрали господ.
Бабушка Бригита лежала на кровати, разбухшая, как гора. Ей было семьдесят пять, второе лето она была прикована к постели, ела за двоих и никак не могла умереть. А у ее внучки, Анеле Гульбинене, вся жизнь впереди. Боже, боже, как ты иногда жесток и несправедлив…
Мать, которую тоже звали Анеле, перекрестилась, услышав страшную новость, привстала со стула и тут же упала без чувств. Ее отнесли на кровать, привели в сознание, но до рассвета весь дом не сомкнул глаз.
Рано утром Гедиминас уехал в Краштупенай. На железнодорожной станции, на запасном пути, стояли выцветшие товарные вагоны, предназначенные для перевозки скота. У каждого расхаживало по солдату в красно-голубой фуражке, с карабином в руках.
Гедиминас хотел отыскать вагон, куда запихнули Гульбинасов, — надеялся, что позволят увидеться с сестрой и шурином, — но солдаты отгоняли каждого, кто приближался к составу.
По дороге домой он думал, как странно оборачивается иногда судьба человека. Надо было Анеле выйти не за Гульбинаса, а за Анзельмаса Лукошюса, который увивался вокруг нее, вот и не сидела бы в вагоне. Не сидел бы и Гульбинас, если б когда-то, спасаясь от нужды (в семье было восемь детей, а земли четыре гектара), не уехал в Америку, не сколотил там капиталец и, вернувшись на родину, не женился бы на молодой помещичьей вдове Гурскене, которая умерла через несколько лет. Анеле хотела быть барыней — это ее и погубило. «На тридцать лет старше? Велика печаль! Говорят же: вольготней под золотой бородой старика, чем под пеньковым кнутом молокососа». Анзельмас Лукошюс остался один со своим пеньковым кнутом. Но он тоже мог бы позолотить свою бороденку, если бы судьбе не было угодно пошутить над ним. Но Анзельмас больше любил веселые пирушки с картами да кувшином пива, чем свое хозяйство, где гнули спину трое батраков. В тридцать восьмом его хозяйство пустили с торгов, а через два года пришла советская власть. Анзельмас митинговал, взобравшись на бочку на рыночной площади, грозил кулаком классу эксплуататоров: «Обидели, сволочи! Настал для вас час расплаты. Кто был ничем, тот станет всем!» Анзельмасу отрезали кусок от его бывших владений. Новосел. Правда, куда там до прежних сорока гектаров, но как-никак не придется канавы копать… до поры до времени…
Еще не завернув во двор, Гедиминас почувствовал, что дома что-то стряслось.
Отец стоял на крыльце, белый, как стена. Из открытой двери избы веяло холодом остывшего очага и горелым воском.
— Поезжай обратно, — глухо сказал отец, переминаясь босиком с ноги на ногу. — Гроб нужен… колокола закажи… Нет у нас больше матери, сын мой…
Вечером на поминки собралось много народу. Пиво только-только начали варить — ведь не готовились к смерти-то! — но и без него певчие тянули от души: Анеле Джюгене была женщина работящая, уживчивая, умница, в деревне ее любили и уважали. Гедиминас глядел на ее обмотанные черными четками, некрасивые, узловатые руки, сложенные на груди, вспоминал свое детство, когда мать была молодой и красивой и пальцы у нее были гладкие, не искривленные ревматизмом, и ему хотелось подойти, положить голову на холодную грудь и вволю выплакаться.
За полночь, когда начали петь «Холмы», сосед шепнул Гедиминасу, чтобы тот вышел во двор.
У изгороди в сумеречном лунном свете стоял отец. Зеленоватое июньское небо казалось теплым и мягким, как опушка леса, наводненная подснежниками. Пахло свежестью полей, цветущим клевером, и красота в который раз воскресшей природы, неизбывная ее живучесть так не вязались с унылой, похоронной песней, что несколько мгновений Гедиминасу все казалось бредом.
— Зря не бежал с Адомасом прошлой ночью, — сказал отец. — Был человек из Краштупенай. Заберут всех, кто служил при старой власти. Надо и тебе где-нибудь схорониться, пока не начнется война.
— По-твоему, я мог бросить умирающую мать?
— Мертвым могут помочь только мертвые, а живым надобно печься о себе. — Взгляд отца был жестким и ясным, как первый ледок, осунувшееся лицо — на диво спокойным, но Гедиминас знал, что под деланным бесстрастием клокочет огонь.
— Хорошо, отец. Но давай повременим. Когда все разойдутся, вместе посидим возле мамы.
На заре Гедиминас закрыл за собой калитку родного хутора, не зная даже, суждено ли ему вернуться. Он шел без оглядки, почти бежал, чувствуя на губах мраморный холод материнского лба, а на плечах жесткие руки отца, которые редко бывали ласковыми, но всегда справедливыми. Он не знал, ни где устроится, ни что предпримет, — одна мысль гнала вперед, словно кнут погонщика, заглушая все: быстрей, быстрей отсюда, пока не потянуло вернуться! Когда он наконец посмел оглянуться, хутор уже слился с деревней в одну туманную полоску на горизонте; лишь острый шпилек часовни, вонзенный в светлеющее утреннее небо, помечал место, где остался родной дом.
Только под вечер Гедиминасу стало ясно, куда он идет. Где-то неподалеку был железнодорожный полустанок. Чем тащиться по укромным проселкам, можно сесть в поезд и через несколько часов оказаться в Шилай. Никому и в голову не придет искать его там, а тетя особенно не удивится — он же не одобрял отцовское отношение к ней. И Гедиминасу не нравилось, что Юргела был заражен большевизмом, исповедовал чуждые ему идеи, — с такими Гедиминас не общался, даже удивлялся, что тетя Петроне могла полюбить такого, — но когда она овдовела, можно бы все простить. Однако отец был непреклонен, он твердил, что Петроне стала такой же, как покойный муж, и детей вырастит такими же — безбожниками, людьми без родины и веры. Отец не ошибся — Гедиминас понял это, едва переступил порог теткиного дома. Во всем домике в три комнаты ничто не напоминало, что здесь живет человек, воспитанный в традициях семьи Джюгасов. Вместо изображений древних литовских князей или святых образов на стенах висели портреты Ленина, Сталина и десяток цветных репродукций со сценами гражданской войны у русских. Обе дочки тети Петроне записались в пионеры, а сын Саулюс был комсомольцем. К Гедиминасу все отнеслись как к родному — приветливо, с уважением, — но он все равно чувствовал, что попал в чужой мир, который сам не любит, а только терпит и в котором его тоже не любят, а только терпят, и чем быстрее он уедет, тем легче будет для всех.
Городок Шилай немцы заняли на второй день войны. Саулюс хотел уйти с комсомольцами, но Гедиминас с теткой связали его и заперли в комнате. Немцы — культурные и благородные воины, твердил Гедиминас. Они сражаются с мужчинами, а не с женщинами и детьми. Саулюсу всего шестнадцать лет, ему надо расти, а не удирать в чужую страну, на верную гибель.