И вдруг Софья Андреевна приехала в театр... Это случилось при мне. Сразу по всему театру разнеслась весть о ее приезде. Репетиция прекратилась. Каждый бросил свое дело и пошел увидеть еще раз старую артистку.
Софья Андреевна, страшно исхудавшая, в шелковом лиловом платье, которое стало ей велико, с незавитыми, поредевшими седыми волосами, прошла через сцену, опираясь на руку режиссера. Она со всеми ласково простилась. Сказала, что ей сегодня легче, и потому она воспользовалась этим и навестила свой дорогой театр. Никто не смел плакать, но многие дрожали. Меня она потрепала по волосам и щеке рукой в черной шелковой перчатке.
— Когда мама вернется, передашь ей привет,— сказала она грустно. Может быть, она подумала, что тогда ее уже не будет?
Когда Софья Андреевна, простившись со всеми, пошла к машине, она вдруг легонечко оттолкнула режиссера, на руку которого опиралась, вернулась и благоговейно поцеловала край кулисы.
Я весь тот вечер и последующие вечера все думал: как же она должна была любить театр, свою работу в нем, искусство и товарищей по искусству!..
Через две недели мы с бабушкой ходили на ее похороны. Было очень много народу, как на демонстрации. Шел крупный снег. Мы с бабушкой плакали. Многие плакали, особенно артисты.
Весь вечер заплаканная бабушка рассказывала, как играла Софья Андреевна, о ее молодости, любви, замужестве; как она в годы войны выступала на фронте и в госпиталях перед солдатами; как Софья Андреевна первая открыла у мамы талант.
Мама училась в театральной студии и была любимой ученицей Софьи Андреевны и Давида Львовича. Тогда, по словам бабушки, он был еще худой и не болел астмой.
Пока я вырос, бабушка столько раз мне рассказывала о мамином дебюте, что я стал хорошо представлять все перипетии этого дня и под конец проникся мыслью, что я сам это все видел.
Я очень хорошо помню, как маму без конца вызывали, и она выходила за руку с режиссером, как она краснела и улыбалась и нюхала поднесенные ей цветы. Помню даже, какое на ней было платье — атласное белое, какие туфельки, прическа: она дебютировала в роли Джульетты. Но бабушка уверяет, что я никак не мог этого видеть, так как я тогда еще не родился на свет. Не знаю... только я хорошо помню. Я даже помню, как она бросилась на шею Софье Андреевне, которая играла роль ее кормилицы, и заплакала от радости, а та подарила ей на память об этом дне золотой медальон со своим портретом.
На самом деле я, конечно, не мог видеть маму на сцене, был слишком мал. Она встретила ученого и путешественника Дмитрия Черкасова и влюбилась в него за «его рассказы», как Дездемона в Отелло. Но она сделала больше, чем Дездемона, она пожелала сама всюду путешествовать вместе со своим мужем. Она полюбила его больше матери, больше театра, больше всего на свете. А он ей сказал: «Я люблю вас, Лилия Васильевна, но нам лучше расстаться. Мне нужна жена — помощница и друг, а не артистка...»
— Это он при тебе, бабушка, так сказал? — однажды переспросил я.
Бабушка задумалась. Она была добросовестный человек.
— Конечно, не при мне. Но я уверена, что он поставил это условием их брака. Неужели Лиля по собственному побуждению бросила бы театр?
Бабушка отвела меня в школу, когда мне исполнилось семь лет. Она встречала и провожала меня, пока я учился в первом классе. На второй год я стал ходить в школу сам. Учился я хорошо, особых хлопот со мной не было. Учителя были мной довольны. Ребята считали покладистым парнем, девчонки тоже.
Моим характером все были довольны. Ко мне часто приходили одноклассники, у нас было весело. Самая веселая была бабушка. Она показывала нам домашнее кино, папины коллекции камней и раковин, фотографий и пленок. Рассказывала старинные романы, которых теперь не достанешь в библиотеке: Хаггарда, Бульвер-Литтона, Уилки Коллинза. Бабушка очень любила старые английские романы. Почти во всех этих историях был Лондон, туман, камины, респектабельные дворецкие, преданные семейству поверенные по делам, ну и, конечно, какое-нибудь таинственное преступление, которое раскрывалось только в конце книги, и заранее ни за что не угадаешь конец.
Закончив очередной роман, бабушка поила нас чаем с пирожками, и ребята расходились. А мы доставали старую карту Арктики, расстилали ее на столе и пытались отыскать то место, где сейчас находились папа и мама.
Мы хотели знать как можно больше про те края, где путешествовали мои родители, а ее дочь, и у нас уже была целая «арктическая» библиотека. Мы читали с ней вслух по очереди, пока не начинали слипаться глаза. Тогда мы выпивали по стакану кефира (профилактика от старости) и укладывались спать — во втором часу ночи, так как оба по натуре полуночники.
Бабушка засыпала сразу, а я долго слушал затихающий шум улицы, гудение моторов, редкие голоса — удивительно, как четко доносилось до четвертого этажа каждое слово, сказанное ночью,— и думал о матери и отце.
Мне почему-то виделась всегда одна и та же картина: океан, бушующая в темных разводьях вода, огромные льдины, сжимающие обледенелое судно, белое, как призрак. А потом судно исчезало, и я видел страшной высоты берег, круто обрывающийся к морю, скалы, пропасти, ущелья, темные клубящиеся облака и цепочку людей, пробирающихся по краю обрыва с ношей на плечах. Среди них были отец и мать.
Когда я наконец засыпал, меня мучили кошмары: крушения, метели, скрежет льда, крики о помощи; я бился подо льдом, задыхался, плакал, просыпался с криком.
— Колька, ты что? — спрашивала бабушка спросонья.
— Так. Просто видел сон!
Почему-то я стеснялся говорить правду о своих ночных кошмарах. Вместо того чтобы увлечься Севером, как многие мои сверстники, я приучился бояться и ненавидеть его.
Книги о Севере мне совсем не нравились. По существу, там было одно и то же: неизбежная пурга, медведи, переход через реку и ужасные холода, а я был с детства очень зябкий. У меня настроение портилось от этих мрачных книг. Читал я их лишь для того, чтобы узнать, что переживает бедная мама.
Я от всей души удивлялся своей матери: как она могла променять театр, славу, Москву на полярные ночи, бури, льды, холод, дикие скользкие горы без троп и путей? Про себя я знал твердо: я бы никогда не променял!
Я страстно любил театр! На всю жизнь запомню, с каким благоговением великая артистка поцеловала край кулисы, уходя из театра, из жизни — навсегда.
Глава вторая. МЕНЯ НАЧИНАЮТ ВОСПИТЫВАТЬ
Мне не было десяти лет, когда мои родители временно вернулись к оседлому образу жизни ;Оба работали в Академии наук и готовили для печати книгу отца — огромный труд по теории географии, больше тысячи страниц на машинке. Мама сама и печатала ночами, к великому возмущению бабушки: «Разве он не мог отдать машинистке? Денег, что ли, жалко?»
Потом надо было читать типографские оттиски. Отец брал их на дом и правил до трех часов ночи, а мама печатала на машинке уже новые труды и статьи для научных журналов.
Я думал, что отец только и занят своими географическими трудами, но он, оказывается, наблюдал, слушал, что делается в доме. Следил он главным образом за мной. Знал бы я, что в кабинете так все слышно, я бы вел себя умнее. Ничего особенного я и не делал, но мне все, буквально все было поставлено в пику. И то, что я не ем борщ и черный хлеб, что кашу могу проглотить только с вареньем (аппетит у меня от рождения плохой, «у мамы тоже всегда был плохой аппетит, пока она не вышла замуж за него»); что я вечером не хочу ложиться спать, а утром меня не добудишься; что я, по мнению родителей, мог бы учиться на одни пятерки, а учусь на четыре и даже (как и у всякого человека) у меня бывают тройки. Особенно папу взбесило, что я терпеть не могу спорта, а лыжного тем более. Самое большое удовольствие для меня — театр, а дома — читать интересную книгу, лежа на кровати. Не понравилось ему и то, что я очень зябкий и склонен к ангине и вирусному гриппу. Что я люблю похныкать, а бабушка меня долго убеждает и уговаривает. Наконец, что я постоянно целую бабушку. Как будто целовать свою родную бабушку бог знает какой грех.
Он наблюдал и наблюдал за нами, словно Шерлок Холмс, и однажды разразился... Было всего одиннадцать часов вечера, когда он с мамой вернулся злой-презлой от какой-то профессорши, по фамилии Кучеринер.
— Зачем так спорить,— тихо выговаривала мама, пока они снимали в передней шубы,— у вас на все буквально разные взгляды, и вы все равно ничего друг другу не докажете.
— Чертова баба! — проворчал сквозь зубы отец. Он заглянул в нашу комнату, бабушка как раз досказывала мне интересный английский роман.
— Ужин накрыт в кухне,— сказала бабушка.
Но отец, видимо, наелся у этой Кучеринер. Он приказал мне немедленно ложиться спать, а маму и бабушку позвал к себе в кабинет на совещание. Я, разумеется, тотчас приоткрыл дверь, чтобы лучше слышать. Мама говорила слишком тихо, неразборчиво, а отца и бабушку было прекрасно слышно, а потом стало еще слышнее.