— Лидушка, милая, папа едет в санаторий!
В глазах технички задрожали слезы. Она закрыла фартуком лицо, вышла в коридор. Петр рванулся за ней, но Лидия удержала его:
— Не надо. Она не любит утешений.
— Что с нею?
— Одиночество, старость...
У Петра защемило сердце оттого, что его счастье обернулось в душе Елизаветы Семеновны горем. Он вдруг почувствовал себя усталым и тяжело опустился на табуретку.
К волнистым шиферным крышам спускалось солнце. Его лучи увязали, расплывались, дробились в мутном пасмурном воздухе, и поэтому казалось, что оно окружено тусклой медной пылью. Петр глядел в окно и думал, что его радость, как эти солнечные лучи, увязла, расплылась, дробится в том тягостном чувстве, которое вызвало слезы Елизаветы Семеновны.
Вспомнилось, что мать просит денег отцу на дорогу, и он совсем закручинился. Денег у него нет, недели полторы назад послал домой триста рублей и теперь сам еле-еле перебивался.
Петр решил попросить взаймы у Дарьина и встал. Лидия спросила, куда он собирается. Ответил. Тогда она взяла с тумбочки учебник литературы, вытащила заложенную между страниц пачку полусоток и протянула Петру. Он знал, что Лидия отдает скопленное на зимнее пальто, хотел отвести ее руку — и не смог: увидел, ощутил, понял, что надолго обидит девушку своим отказом. Петр сунул пружинящие листочки в карман. Ладошки Лидии скользнули по лацканам его плаща, нежно легли на шею. Ее губы тянулись к его лицу. Он взял девушку за плечи и, целуя, понял, что она отныне будет для него таким же родным человеком, как отец и мать, а может быть, и больше.
Свадьбу они устроили скромную. Петр шутливо называл ее «микросвадьбой». Посуду и стулья пришлось позаимствовать у соседей. Закуски и вина были дешевые. Над ними возвышалась, высокомерно поблескивая серебряной главой, бутылка шампанского. Петр и Лидия тревожились: скучно будет — мало гостей. Но получилось хорошо. Все как бы искрилось весельем, даже увальневатый Дарьин пускался в пляс. По-медвежьи неуклюжий, он выбрасывал перед собой то одну ногу, то другую и звенел ладонями.
— Элля, олля! — кричал вагранщик Кежун и щеголевато стучал и шелестел черными ботинками перед Лидией, а Петр вертелся вприсядку вокруг них.
Поутру Петр и Лидия проводили гостей, обнялись и прошли в кухню. Стекла окон синие, будто осталась в них чернота ночи и рассасывается теперь светом рани. Изморозь опушила крыши, провода, деревья. Лиловые тени кругом. Небо на востоке впитывает звезды, и лишь самые яркие из них прокалывают лучами слюдянисто-сизый рассвет. Сквозь рубашку жжет плечо Петра жаркая от бессонной ночи щека Лидии. Он гладит волосы жены и думает о том, что у него с ней все на восходе: и дела, и думы, и чувства; а у отца с матерью — на закате, и потому жалко их, больно, что они далеко и он не может оделить их своим молодым счастьем.
Лидия видит, как его глаза наливаются грустью. Она догадывается, что Петр сейчас не с ней, хотя и стоит рядом, он где-то далеко, за обручем горизонта, возле Анисьи Федоровны и Григория Игнатьевича. Чтобы отвлечь его, она говорит:
— Петя, давай посмотрим подарки.
Лидия берет с плиты обтянутый дерматином футляр, открывает его. На голубом атласе в углублениях лежат мельхиоровые вилки и ножи. Потом она разглядывает пылесос, кастрюлю-сковородку, шелковый абажур, и Петр слышит ее украдчивый вздох. Он знает, о чем подумала жена. Он и сам начал думать об этом, когда впервые вошел в квартиру. «Гулко, просторно, светло», — слышал он тогда в своих шагах. Окна такие широкие, что если не обставить основательно комнату, она будет выглядеть голо, неприютно.
— Не падай духом, Лидушка. Что толку? Все будет. Жизнь впереди. Главное — оставаться хорошим человеком.
Лидия утвердительно кивнула головой.
Из-за крыш высовывался золотой и колючий гребень солнца. Ветер стряхивал с проводов и деревьев изморозь. Тени, уже не лиловые, а голубые, плавно скользили по шелестящим россыпям снега.
Отлистало время короткие, как молодость, дни зимы, влажные и душистые — весны, принялось листать каленые дни лета.
Петр и Лида оставили квартиру под присмотром Елизаветы Семеновны, поехали в отпуск к старикам.
С тяжелым сердцем осматривал Петр родное гнездо. Огородный плетень покосился, а местами низко свисал, и сквозь него прорастала крапива. Верх трубы, уродливо торчащей над пологой крышей, крошился: должно быть изъело. Нагонял тоску скрип ржавых петель калитки. Григорий Игнатьевич ходил за сыном нахохлившись, как воробей в ненастье. И хотя они двигались медленно, останавливался передохнуть. Лицо его изменилось: веки сделались полупрозрачными, водянистыми, щеки — клетчатыми от морщин, отросла жесткая борода; казалось, задень ее ногтем — она зазвенит, точно проволочная. Когда, возвращаясь, подходили к крыльцу, на котором сидели Анисья Федоровна и Лидия, Григорий Игнатьевич сказал:
— Немудреное хозяйство, а расползается. Догляду нет. От меня мало толку: немножко повожусь — на сутки устал. С матери тоже много не возьмешь: чуть поработала, руки мозжат да пухнут. Беда!
Сел Петр на знойную сосновую ступеньку, привалился спиной к коленям жены. Ему было грустно, грустно с первых минут встречи. Отца как подменили. Они приехали еще вчера, а он ни разу не пошутил, жалуется, сутулится, сжимает впалые виски ладонями. Мать хотя и держится весело, но нет-нет да посмотрит виновато и начнет благодарить за деньги, что Петр ежемесячно присылал. Одернуть ее неудобно, молчать больно. Ей ли, матери, унижаться из-за каких-то денег. Да он сердце отдаст ей, если понадобится. Он все помнит: и зеленую тумбочку, и сундучок со звоном, и неуклюжую ласку ее, и клешнятое пламя, что лизало костлявое туловище отца.
Петр глядел поверх ворот. Небо над невидимым отсюда заводом по-обычному вязко клубилось чадом. Когда Петр был мальчишкой, то восторженно глазел на этот чад. Ему нравилось, как смешивались разноцветные лоскуты мартеновского дыма с ярко-желтыми султанами сырого коксового газа и волнистыми, грачиной черноты, столбами, выпучивающимися из труб электростанции. А сейчас, зная истинную цену этому зрелищу, он хмурился, хотел яростно, нетерпеливо, чтобы налетел ветер на ядовитое месиво и расхлестал его.
Там, за горой, в низине, где лежал завод, часто гудели электровозы. Еще лет пять назад их сигналы терялись в свисте «кукушек», а теперь «кукушек» почти не слышно: тянутся ржавой цепью на паровозном кладбище. Да что «кукушки»! Многое и многое отошло, обновилось, вытеснено, а дым, как и раньше, когда он, Петр, был несмышленышем, властно пачкает синь небес угарными ползучими клубами, будто одно у него кладбище — небо, будто не ценят люди собственную и без того короткую жизнь.
— Сынка, я окрошку спроворила, — прервала думы Петра мать. — Идем в дом. Хватит на солнышке жариться.
В сенях Лидия задержала его. Петр понял: она хочет сказать что-то важное.
— Петр, давай настоим — и старики поедут с нами.
Темный воздух сеней рассекал матовые полоски света. Петр растроганно смотрел на осунувшееся лицо жены с коричневым ободком вокруг губ — знаком беременности — и чувствовал, как тает, улетучивается его печаль. Хотелось сказать Лидии, что она прекрасная, умная, редкой доброты женщина, но просившиеся на язык слова казались слишком ветхими и тусклыми, чтобы выразить все это, и он молчал, теребя воротник рубашки. Вдруг Лидия торопливо схватила его за руку и прижала ее к своему животу.
— Слышишь? — задыхаясь от волнения, спросила она.
Петр ничего не слышал, кроме гулкого биения крови в висках. Через мгновение в его ладонь мягко толкнуло, повозилось и затихло. А вскоре уже не толкнуло, а ударило так бойко, что он от удивления, отдернул руку и тут же, засмеявшись, снова приложил ее к животу Лидии.
— Озорник, милый! — шептал Петр.
Жена стояла перед ним, склонив набок голову, он видел только ее глаза, огромные, посветлевшие, как бы глядящие не сюда, в прохладную темноту сеней, а внутрь, где был ребенок, крошечный, неведомый, но уже любимый и дающий счастье. «Одни появляются, другие исчезают — как безжалостно просто! — подумал с отчаянием Петр и тут же одернул себя: — Что это я? Папа еще молодой. Он еще моего сына воспитает».
Он стал фантазировать, каким проказником будет его сын. И представил мальчонку забравшимся в бассейн фонтана, а деда засучивающим штаны.
А где-то в тайниках его сознания таилась горькая мысль, настойчиво напоминающая о том, что все, что он придумывает, невольная игра в прятки с самим собой.
Горницу из окна в окно продергивало сквозняком. Занавески то вытягивало наружу, то заплескивало обратно. Хмуроватые Анисья Федоровна и Григорий Игнатьевич сидели перед тарелками с окрошкой. Петр обогнул стол и прижал обметанные сединой головы родителей к своей черной вихрастой голове.
Ночевать Петр и Григорий Игнатьевич пошли в огород. Постелили в прошлогоднем тальниковом шалаше. Он пересох, зажестенел и, если набегал ветер, тренькал ломкими, покоробившимися листочками.