Внешне Ростовцев был всегда спокоен. По его поведению трудно было бы догадаться, что он думает еще о чем–то кроме своих служебных дел. Но временами ему мучительно хотелось иметь рядом человека, который бы его понял и которому бы он мог спокойно доверить свои думы.
В мыслях Рита была всегда вместе с ним, но это не мешало ему. Наоборот, это порождало в нем желание выполнить как можно лучше задачу, за которую он добровольно взялся, ибо он знал, что за его действиями следит она и его народ. Ему приятно было погрустить о ней и подумать о том времени, когда они снова будут вместе.
Однажды, размышляя так, он встретил Голубовского, который искал его, чтобы договориться об эвакуации первых раненых, поступивших с рубежа обороны полка. Раненые прибыли вместе с машинами, пришедшими в этот день на базу. Их привезла жизнерадостная краснощекая сестра Фаина Парамоновна, лейтенант медслужбы. Санитарный поезд ожидался часа через два, и Голубовский пришел просить нескольких бойцов для переноски раненых в вагоны.
После того, как поезд скрылся из глаз, Ростовцев зашел в домик, где Голубовский развернул свой медпункт. В домике было чисто и уютно. Весело потрескивали дрова в печке, которую растапливал один из санитаров. В углу были сложены носилки, а на стене висело несколько санитарных сумок. В следующей комнате, где жил сам старшина, стоял небольшой стол, на котором расположились медикаменты, блестящая коробочка со шприцем и резиновый жгут.
— Вы устроились, кажется, неплохо, — сказал Ростовцев, присаживаясь. — Можно вам и позавидовать. Даже и открыток успели навешать, — добавил он, указывая на лист серой бумаги с приклеенными к нему открытками, который был прибит над топчаном с плащ–палаткой.
— А вам они не нравятся? — спросил с тревогой Голубовский.
— Наоборот, очень нравятся. Я бы у себя сделал то же, да прибивать нечего.
— Возьмите мои. У меня их много. Можете даже выбрать себе по вкусу.
— Хорошо, как–нибудь потом, — согласился Ростовцев. — Я ведь не в последний раз пришел к вам в гости…
Из–за перегородки слышалось потрескивание дров в печке, да одно из плохо вставленных стекол отзывалось временами на шум мотора, который пробовал кто–то из шоферов. Голубовский стоял у окна, опершись плечом о стену. Он смотрел себе под ноги. Потом поднял голову и нерешительно, как застенчивая девушка, спросил:
— Борис Николаевич, а вы меня не очень презираете после того случая? Помните, когда я струсил во время налета? Вероятно, я… я был тогда не очень… симпатичен?
— Чудак вы, — ответил Ростовцев. — Вы думаете, я тогда не испугался? Совсем не испугаться, по–моему, было нельзя, невозможно просто. Только я сумел побороть свой страх, а вы — нет. Погодите, — успокоил он его, — поживете немного и научитесь владеть собой не хуже других.
— Нет, не научусь, — возразил Голубовский, — не смогу научиться. Это… это свыше моих сил!
— Ну, это какой–то бред! — вырвалось у Ростовцева. — Вы просто не думаете, что говорите… Я не хотел вас обидеть, — поправился он, заметив, как при этих словах сжались губы у собеседника. — Сколько вам лет?
— Девятнадцать…
— А мне скоро двадцать шесть. Тоже, конечно, мало, но все же больше, чем вам. Поэтому вы уж не сердитесь на мое замечание и примите его, как от старшего.
— Я не знаю, — сказал Голубовский, успокаиваясь, — я не знаю, возможно, вы и правы. Но я ехал сюда, чтобы оказывать помощь страдающим от ран людям. Я окончил два курса медицинского института. Я немного умею лечить, а воевать не умею.
— Вам никогда не стать хирургом с такой философией, — заметил Ростовцев.
— А я и не собираюсь. Я буду невропатологом. Я уже решил. Хотя… — он застеснялся. — Хотя… я больше люблю музыку. Это как–то случайно я поступил в медицинский. Мама хотела отдать меня в консерваторию, а папа… не захотел… Знаете, у меня замечательная мама. Такая добрая, добрая…
При этих словах Голубовский слегка покраснел. В его глазах отразились нежность и смущение. Он потупился, но неожиданно поднял голову и с чувством произнес:
— Мы вместе с ней раза два ходили в оперу, где выступали вы. Однажды она даже бросила вам цветы, когда вы пели Ленского. Ах, как вы тогда пели! Это было перед самой войной, когда я оканчивал первый курс… И как удивительно сложились обстоятельства! Могла ли мама в то время предполагать, что я когда–нибудь смогу разговаривать с вами — таким талантливым человеком — как равный с равным? Я так счастлив находиться в вашем обществе!
Он долго выражал свое восхищение достоинствами Бориса. Восторженные фразы по поводу его голоса и профессии сначала доставляли некоторое удовольствие Ростовцеву, но потом ему стало даже неловко. Он попытался сменить тему, но это не удалось. Старшина вновь вернулся к ней и, вздохнув, сказал:
— Вы себе представить не можете, как бы мне хотелось быть похожим на вас хоть капельку, хоть чуть–чуть! Иметь голос, это такое счастье, такое счастье! И именно — тенор! Как я всегда мечтал о той карьере, какую сделали вы! И мама меня понимала… Помнится, я даже написал когда–то стихотворение, начинавшееся так…
Он провел рукой по лбу, вспоминая, и начал декламировать…
Следя за его интонацией, за его красивым лицом, постоянно менявшим выражение, Ростовцев с удивлением спрашивал себя, откуда взялось в нем то бесполезное мудрствование, с которого началась их беседа. Он чувствовал, что этот юноша обладал утонченной натурой и вместе с тем настолько не знал жизнь, что казался порой совершенным ребенком. Борис подумал, что когда он с ней столкнется, ему будет очень тяжело… Она может сломить его, сделать бесполезным эгоистом, вечно копающимся в своих переживаниях, вечно тоскующим и нигде не находящим себе места. Он понял, что перед ним находился ребенок, который воспитывался вдалеке от других, которого нежили и холили папа с мамой и который провел свое детство за допотопными книгами, не увидел окружающей жизни и не сумел понять всего ее величия. Ему захотелось подружиться с ним, руководить им, выправляя те недостатки, которые создало воспитание. Без сомнения, он был талантлив, этот юноша, и в хороших руках из него мог выйти полезный деловой человек. Борис подумал, что стихи являются его больным местом, и, заинтересовавшись ими, он мог бы легко расположить его к себе, одновременно проникая в его внутренний мир. Он похвалил их, сказав, что стихи ему понравились, и он не предполагал, что беседует с поэтом.
— О, нет, что вы! — смущенно потупился Голубовский. — Это — просто так, для себя. В стихах, верно, много недостатков…
— Но звучат они хорошо, — возразил Ростовцев. — Я надеюсь, что вы почитаете мне еще что–нибудь? Я послушал бы с удовольствием.
Голубовскому удивительно шло, когда он смущался и краснел. Это случалось с ним часто. Стоило с ним заговорить, и густая краска заливала его щеки. Чувствуя это, он краснел еще больше. И сейчас, стараясь подавить свое смущение, он проговорил:
— Мне немного стыдно… Вы можете подумать, что я нарочно читал вам стихи, чтобы напроситься на похвалу. Пожалуйста, не думайте так. Вы слишком тонкий ценитель…
— Перестаньте! — запротестовал Борис. — Перестаньте, и лучше почитайте еще. Я всегда говорю, что думаю… Читайте же, а то я, действительно, подумаю иначе.
Голубовский достал из кармана потертый блокнот, полистал его и, остановившись в одном месте, сказал:
— Вот это написано не очень давно… — он начал декламировать, сначала неуверенно, потом все более оживляясь:
То мгновенье ясно удержала память:
Полотно дороги и пустой перрон,
Силуэт вокзала и вьюга над нами,
И в холодном небе дребезжащий звон.
Полусвет вечерний, опустевший, синий,
И летящих хлопьев белоснежный рой,
Поглощенных далью станционных линий,
Безразличной стали безразличный строй…
И когда, качнувшись, громыхнув металлом,
Застучав на стыках, побежал вагон,
Почему–то грустно и обидно стало,
И взглянул назад я — на пустой перрон.
Там вдали, закрытый снеговым разбегом,
Под напором вьюги, заметавшей след,
Я увидел скромный, опушенный снегом,
Одиноко серый милый силуэт…
Слушая, Ростовцев невольно вспомнил вокзал, Риту, свое прощание с ней. Опять в памяти встало ее лицо, ее слова и молочный диск часов с черными стрелками, отсчитывающими последние минуты. Он отвернулся и вздохнул. Потом задумчиво спросил:
— Зачем вы принимаете все в таком свете?
— По–моему, — нервно возразил Голубовский, — жизнь не так уж весела, чтобы постоянно смеяться.
Ростовцев медленно покачал головой.