Сторожа я увольняю. Зачем он? Я сам сторож— в доме живу. Только напрасная трата денег. Сестру Ивановну сегодня тоже рассчитаю. Пусть в лесхозе живицу собирает.
Это же наша лучшая проповедница, брат! — удивился Евмен.
Вот и пусть бескорыстно слово божье в народ несет, — отец положил в конверт пять сторублевок и что–то написал на нем. — Я без нее справлюсь. — Отец порылся в каких–то бумажках–квитанциях, пощелкал костяшками счетов, что–то записал. — А тебя я перевожу на полставки.
Но ведь моя единица положена в общине? — возмутился Евмен
А если мне платить тебе нечем? Не буду же я тебе из своего кармана выкладывать? Кстати, как у тебя с домом–то? Не подыскал еще?
Да на хороший — денег нет, а плохой — к чему он?
У брата Евмена денег нет? — усмехнулся отец в бороду. — Сам видишь — тесно у меня. — Отец положил несколько сторублевок в другой пакет и тоже подписал его. — На, отдашь сестре–И на этом кончились ее дела!
Да как же я объясню ей все? — раздраженно спросил Евмен.
А так и объяснишь, вы ведь с ней душа в душу, — отец встал из–за стола. — Давай, брат, за дело берись. Павел, выходи, я кабинет запру.
Через несколько дней Евмен купил маленький домишко и переехал в него. Я обрадовался, уж очень противной была мне вся эта семейка.
ПАРФЕН
Пришел ич тайги дед. Был он молчаливым и спокойным, должно быть, все в его душе перегорело. Придя, он и не взглянул на отца с матерью, точно их и не было в доме. Чужим он стал, замкнутым и даже мне не улыбнулся…
Как–то пошел я в лесхоз. День был студеный. «На морозе и старик вприпрыжку бежит», — вспомнил я поговорку деда.
В лесхозе Парфен учился водить автомобиль. ЗИС ехал рывками, громко стрелял. Дядя Савелий догнал грузовик и вскочил на крыло.
Остановись!
Парфен заглушил мотор, вылез из кабины.
Я же тебе велел заменить фильтр. Почему не заменил? — выговаривал ему дядя Савелий. — Почему у тебя такое позднее зажигание, а? Ты будь внимательней. И чтоб «Справочник шофера» знал у меня назубок… Иди–ка помоги Маркелу котлы почистить.
Дядя Савелий открыл кран радиатора и выпустил воду. Увидев меня, он весело крикнул:
А! Это ты, друг! Ну, здравствуй. Беги в кочегарку — погрейся.
Я побежал вслед за Парфеном.
В кочегарке Маркел мыл руки и лицо.
Э, да у нас гость, — улыбнулся он мне.
Давай я помогу тебе котел чистить, — предложил я.
Да я уже вычистил. Ну как, Парфен, овладел шоферскими премудростями?
Плохо слушается меня машина, — сокрушенно вздохнул Парфен.
Ну, чего ты хочешь! Москва не сразу строилась.
В дверь просунулась голова Евмена в вытертой каракулевой шапке и скрылась.
За тебя беспокоится, — усмехнулся Маркел. — Не любит, когда ты с нами разговариваешь.
Эти слова услыхал вошедший дядя Савелий.
Отстранился бы ты от этого молельного дома, — сказал он, садясь на замасленную лавку. — Ведь в армию тебя призывают. Как же ты будешь служить?
Как все, — буркнул Парфен. — Наша вера говорит: «Выполняй все, что возлагает на тебя правительство. Нужно служить в армии — служи, нужно строить — строй. Это не мешает в то же время служить и Христу. Ты от мира не отгораживайся. Но душой ты у Христа».
Ну, что ты будешь делать! — раздосадованно воскликнул Маркел. — Выходит, ты сейчас со мной и в то же время не со мной? А где–то на небе, что ли? Не пойму я вас никак! Христос вас учит: «Не убий! А если ты взял ружье и если начнется война, ведь придется тебе убивать.
Вот мы и говорим: «Уверуйте в Христа все, и не будет тогда врагов, не будет войны, все мы станем братьями и сестрами!» Мы на любви держимся. Бог есть любовь.
Да как же, Парфен! А вот если фашисты…
^— Подожди, Маркел, — остановил его дядя Савелий, — тут у них все не просто, и нужно кое–чего знать, чтоб разобраться… Вот ты, Парфен, сказал о любви. Ты верно сказал. Но какая у вас любовь? Вот в чем вопрос.
Тут и я насторожился и стал слушать с интересом. Отец как–то сказал о дяде Савелии: «С ним ухо держи востро! Он хоть и нечестивец, а взгляд у него зоркий и ум греховно–гибкий».
Тогда, по малолетству, я, конечно, не мог понять до конца рассуждения дяди Савелия, но теперь, вспоминая отдельные фразы, отрывки разговоров и уже зная суть учения баптистов, я попытаюсь восстановить тот далекий спор.
Мы, советские люди, считаем высшим в природе — человека, — серьезно заговорил дядя Савелий. — Для нас он всему голова. Что мы хотим?. Мы хотим, чтобы все жили в любви, в дружбе. А что это значит? — Это значит, что мы добиваемся справедливой жизни, чтобы человеку на земле было хорошо, тепло, сытно; чтобы не было богатеев и бедняков, господ и рабов; чтобы человек мог своим умом и своими руками действовать в полную силу, и не для себя, а для всех; чтобы каждый развернулся во всей красоте. Вы унижаете человека, а мы возвышаем его.
Это все — гордыня! — торопливо заговорил Парфен. Видно было, что он повторяет чужие слова и что сам–то не очень разбирается в них.
Человек — пустое место, он в грехах кипит, а сам кичится, я то–то и то–то могу, — продолжал Парфен. — А сам ничего не может. Вот как только он разлюбит себя, познает свою пустоту, так бог и изберет его. Изберет и войдет в его душу и наполнит ее любовью к богу, к себе, значит, а потом уже и к другим людям… Все это… Как это все происходит, нам неведомо… А это самое… Богу только ведомо, почему он избирает этого, а не того… А нам молиться надо. Мы сами по себе ничего не можем, даже любить не можем. Все нам бог дает. Это… Эх! Да не понять вам!
Тут Парфен совсем запутался, побагровел, замолчал.
Я ваш журнал «Братский вестник» читывал. И кое–чего уяснил, — мягко, спокойно и даже как–то дружески–улыбчиво заговорил дядя Савелий. — Вот есть у вас слова «избранный», «духовное возрождение»… Так что же это все значит? Я так это понял: охватывает человека отчаяние, страх перед вечной погибелью. Вот он и припадет к Христу… Ты, Парфен, не обижайся, но тут у вас с богом как бы торг происходит. «Спаси меня, боже, от погибели», — просишь ты. И бог как бы отворяет твою душу, делает тебя «избранным» и наполняет тебя любовью к себе. «Вот ты возлюбил меня, и теперь ты за это спасен», — как бы отвечает бог. Тут и начинается твое «духовное возрождение». Ты полон ликования — спасся. А тут бог поворачивает тебя к ближним и внушает тебе любовь к ним. Человек же сам не способен к любви. Ты это сам говорил. Ему ее внушают свыше. И получается у вас любовь «высшая» — к богу и «низшая» — к людям. Без «высшей» невозможна «низшая». Для тебя любовь к людям не твое, собственное, чувство, а божий дар. Ты — безликий в этом чувстве, и тебе все равно что за человек, которого ты любишь.
Как это так? — удивился Парфен.
Да ведь «низшая» любовь всего лишь отблеск «высшей». Выходит, что у вас любовь — оболочка, под которой скрывается ликование спасенного. Каждый из вас о себе только радуется, за свое спасение бога любит, а ближнего любит не сам по себе, а по божьему внушению… Не–ет, брат, это корыстная любовь. И бесполезная. Ну, что она дает для нашей жизни?
Неверующему — ничего, а верующему — все.
Парфен, ни на кого не глядя, поднялся с лавки и
поспешно вышел.
Дядя Савелий жалеючи посмотрел ему вслед. А потом потрепал меня по голове и сказал:
Так что, друг ситцевый, и ты подумай обо всем. Слушай все — да и мотай на ус. У тебя вся жизнь впереди.
А я думал свое. «Вот бы меня взяли в армию! — думал я, — Избавился бы я от этого молельного дома, на летчика бы выучился. А еще бы лучше моряком стать. Плавать по всем океанам. В разных бы странах побывать. Простофиля этот Парфен. Нашел кого слушать — Евмена да моего отца! Дядя Савелий — вот это человек! С ним хорошо, интересно»…
ДЕРЕВЯННЫЕ УЗОРЫ
Лютый январь сменился февралем–бокогреем. Крепка еще власть зимы, но февраль все же сшиб ей рог. Сначала робко появились под карнизом малютки–сосульки. Кое–где на крыше теплый луч прижег снег. Суметы оделись ослепительной ледяной пленкой. В теневых местах она отливала яркой голубизной. Поутру внатруску ложился иногда колючий снежок, перегоняемый несильным ветром, который в дружбе с весной. Насорит зима–лиходейка снегу, а ветерок чисто, как березовым веником, подметает его, и вновь суметы сияют серебром.
Воробьи в эту пору заватажились, громко чирикали, облепив наличники с солнечной стороны.
Ночами ветер ведьмачил, белой метлой мел дороги. В такие вьюжные ночи отец с дедом начали что–то мастерить. Они вроде бы помирились, были молчаливы и смирны.
Дед натопил, как следует, в своем полуподвале, принес туда две семилинейные лампы, запалил их и, положив на стол лист белой бумаги, что–то начал рисовать на нем.
Вскоре пришел отец. Оба, сидя за столом с карандашами, крепко думали. Наконец я догадался, что дед с отцом выдумывают всякие рисунки для украшения карнизов, ставней и ворот нашего дома. Так они рисовали несколько вечеров.
После этого дед с отцом закатили на козлы толстый березовый сутунок и продольной пилой распустили его на тонкие тесины. Целую неделю сохли они в подвале. Потом отец прошелся рубанком по этим доскам…