— Бегло.
— Антидюринг вычитал у него, что пьянство — добровольное сумасшествие. А я пьяный разве?
— Ты, Шестаков, только выпимши. Вот когда тебе все руки оттопчут — тогда действительно пьяный!..
Мимо шли прохожие, или, как говорит маленький Мансур Галиуллин, мимохожие.
— Они меня не уважают, и они правы, — Шестаков кивнул на прохожих. — А я тебя, Садырин, не уважаю. И тоже прав. Сам посуди, разве можно идти в разведку или сидеть вдвоем в окопе, когда не доверяешь соседу?
— Ну и сиди здесь один в своем окопе!
Шестаков собрался что-то ответить, поднял голову — Садырина не было.
— Такого человека обидели! — сам себе вслух сказал Шестаков непослушными губами. — Ай-яй-яй, как вас обидели, Александр Иннокентьевич... Конечно, потом будут извиняться. Заместитель министра на коленях будет ползать, просить прощенья... Поздно, Валерий Фомич, поздно... Почему все идут мимо? Равнодушные люди!
Кто-то засмеялся рядом, Шестаков решил, что над ним, и обиделся.
Где кепка? Куда-то девалась. Ну и черт с ней!
Но кто же надел ему кепку на голову?..
Все куда-то идут.
А чем он хуже?
Он встал и неуверенной походкой пошел в гастроном.
Повстречались два охотника с собаками. Собаки в Приангарске только охотничьи — сибирские лайки. Ни одной комнатной собаки, освоившей правила уличного движения, здесь не увидеть...
«Вот бы переполох поднялся в собачьем обществе, если бы на улице вдруг появился пудель, да еще по-модному подстриженный... И люди и собаки восприняли бы его как экзотическое животное. Кривоногая такса тоже произвела бы сильное впечатление на местных кобелей...»
Охотники даже не захотели взглянуть в сторону Шестакова.
Он снова обиделся.
— Что ж, если выгнали из бригадиров, на меня уже можно не обращать внимания? — вслух возмутился он. — Даже лайки не облаяли. Никому нет до вас дела, Александр Иннокентьевич, Каждый умирает в одиночку!!!
Было уже очень поздно, когда Варежка услышала стук в дверь.
— Кто там?
— Откройте, Варежка.
— Кого еще принесла нелегкая в такую поздноту?
Варежка поднялась с кровати, включила свет и, босая, в ночной рубашке, открыла дверь.
Прислонясь к дверному косяку, стоял Шестаков и мял в руках кепку.
— Елки с дымом! Подожди, платок накину.
Он никак не решался сменить позу — то ли боялся войти в комнату, то ли нетвердо держался на ногах.
— Ну, чего стал, как обелиск? Заходи, раз явился.
Шестаков нерешительно переступил порог, вынул из кармана бутылку вина, поставил на стол и плюхнулся на табуретку.
— Что скажешь хорошего?
Шестаков молча, тяжелым взглядом смотрел на Варежку. Он не мог отвести глаз от ее оголенного плеча, с которого сполз платок, от голых коленей.
Варежка торопливо поправила платок, села на кровать, прикрыв ноги одеялом, и проговорила с зевком:
— А я уже третий сон досматривала. Вот нетолковый! Это что — визит вежливости? Нашел время...
Он продолжал молчать и лишь оглянулся на дверь, которую притворил неплотно.
Варежка встала и закрыла дверь.
Шестаков истолковал это по-своему, почувствовал себя уверенней, потянулся к бутылке и даже попытался выбить пробку ударом ладони о дно, но только ушиб руку, и стало ясно, что он этого делать не умеет.
Варежка отобрала бутылку, взглянув на этикетку.
— Где ты такие помои нашел? Коллекционное вино бормотуха. Такой отравой только заборы красить.
— Какое на ближней полке стояло...
— А как ты ко мне попал? Да еще вдвоем с нею, — она кивнула на бутылку. — Чем я тебя привадила?
— Ноги привели...
— Опять на свои ватные ноги сваливаешь? Как тогда на стреле. Что же у тебя, голова идет туда, куда ноги задумали? Ты в другой раз не пятками думай, а головой.
— Почему-то абажур у вас раскачивается.
— Как ты заметил? — Варежка притворилась озабоченной, — Так давно не раскачивался абажур в моей комнату и вот опять... Во хмелю что хошь мелю... Пол не покатый? Стены не падают? — Она помрачнела. — Давай, Сашенька, поговорим с тобой, как мужчина с мужчиной. Ты ведь расхрабрился только потому, что... — она выразительно посмотрела на бутылку. — Ну, знаю, знаю... Неприятности. Из бригадиров выгнали. Так и попал ты в бригадиры не по заслугам, рикошетом от Михеича... А теперь уходи...
Варежка напялила ему кепку на голову и подтолкнула к выходу. Шестаков вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Она была неискренней с Шестаковым — только притворялась безучастной к его судьбе, а сама переживала, считала, что сняли его с бригады несправедливо.
Варежка хотела потушить свет, но передумала и порывисто бросилась к двери, словно торопилась исправить ошибку, догнать того, кто уходит из ее невезучей жизни, вернуть то, что напрасно упустила.
Она распахнула дверь на лестницу и, не думая о соседях, не боясь кривотолков и сплетен, закричала с надрывом:
— Саша, вернись!
Он вошел в комнату, тяжело дыша, сделал несколько больших шагов и обнял Варежку так крепко, что она какие-то секунды оставалась в его объятиях.
Она пересилила себя и мягко его оттолкнула.
— Ты... вино свое забыл.
Шестаков отмахнулся, но Варежка насильно сунула бутылку ему в карман.
Он сел на табуретку и, чувствуя всей кожей, что сильно покраснел, опустил голову.
— Ну что ты голову повесил? Чего такой понурый?
— Извините, Варежка, что ввалился в таком виде и в такое время. — Он как-то сразу протрезвел.
Она внимательно на него взглянула. «Будь Саша трезвым, может быть... — У нее заколотилось сердце, как в тот раз, когда вела его, беспомощного, по стреле крана, прижав к себе. — Верно говорят, что мы крепче прикипаем сердцем к тем, кому сами сделали добро, чем к тем, кто сделал добро нам... — Она не могла отделаться от навязчивой мысли: — То ли Саша собрался ко мне трезвым, а выпил для храбрости? То ли сначала крепенько принял, а уж потом осмелел?..»
Она пригладила его всклокоченные волосы, прямые, густые, светлые, и он сказал неожиданно для себя, с внезапной откровенностью:
— Понимаете, Варежка, какая история... Девушка одна... Ну, в общем, подружка, еще со школы. На одной парте, по одним шпаргалкам...
— До чего же я невезучая баба, ужасть прямо! Только соберусь белье сушить — зарядит дождь, только убегу от дождя — попаду под град, только куплю абажур, занавески повеселее — пора съезжать с квартиры, только парень приглянется — чужой жених...
Он не услышал в ее словах потаенной горечи, скрытого признания и продолжал откровенничать:
— Плохо ей живется в Москве. Продавала на улице эскимо, теперь официанткой в вагоне-ресторане.
— Понятно, почему ты мороженое не любишь. А если твоя эскимоска нуждается, почему денег не посылаешь?
— Марина гордая, она денег не возьмет.
— А ты уже обрадовался? Остался при своих! А может, сюда ее отгрузить? Толковая девка-то? Могла бы в нашем крановом хозяйстве прокантоваться подсобницей. Небось соскучился? — Варежке все труднее было выдерживать искусственно веселый тон.
— Как-то не отдавал себе отчета...
— Исповедался бы раньше, я бы ее к себе в комнату пустила. Мы бы сегодня втроем твой мусорный портвейн распили. Но только опоздала ко мне. Отдаю свою площадь. У Галимзяна с Зиной до сих пор комната в общежитии. Пусть забирают мои квадратные метры... Ну а твоей эскимоске я даже немного завидую, — она принужденно засмеялась. — Потому что любишь ты ее. Я тебе только под мухарем приглянулась. А она тебе и трезвому нужна. Ты еще с ней серебряную свадьбу сыграешь. А наша обоюдная симпатия — с временной пропиской...
И она запела:
Я миленочку сказала
Утром при прощании:
Шлите ваши отзывы
И ваши пожелания!..
Шестаков, обескураженный, растерянный, так и ушел с бутылкой, торчащей из кармана.
Ох, не надо было рассказывать Шестакову свою семейную историю, жаловаться на бывшего муженька. Вот он, извольте радоваться, и явился утешителем.
Варежка закрыла дверь, тряхнула головой, чтобы не расплакаться, подошла к столу и несколько раз подряд оттолкнула от себя абажур, пока тот не раскачался.
Она села на табуретку, где только что сидел Шестаков.
Лицо ее то погружалось в тень, то резко освещалось лампочкой, и каждый раз глаза ее меняли цвет.
Их затуманило, и она поняла, что плачет.
Шестаков нашел на верхотуре Галиуллина и мрачно сообщил:
— Вот явился к тебе, Галимзян Хасьянович, в штрафном виде.
— Зачем ко мне?
— Ставь на работу. Я теперь рядовой монтажник. Приказано быть под твоим началом. Рыбасов сказал, чтобы я в свою бригаду носа не показывал.
— Невесело... Ну а соревнование наше, Шестаков? Ты же грозился меня обогнать?
Шестаков махнул рукой:
— Как говорит Антидюринг, верхолазам нечего терять, кроме своих цепей.
Он деловито подтянул предохранительную цепь на поясе, тут же взялся помогать Галиуллину, и они в четыре руки быстро перемотали трос на электролебедке.