Мама получила письмо от сестры, у которой двое погибли на фронте. Она умоляла приехать. «А почему бы ей не приехать к нам?» — «Что ты, Вова, у нее такая хорошая квартира. Уедет, а кто-нибудь вселится». — «Значит, в квартире дело». — «Вова, ведь она там привыкла, там вся ее жизнь».
Мама многого не понимала. «Зачем ты ходишь в эту грязную столовую? Ведь мы, по нашему положению, можем обедать в Доме авиации, где прилично кормят. И вообще ты должен помнить, кто твой отец». — «Я помню, но при чем тут столовая?»
Пусть звучат постылые,
Нудные слова.
…Опять стало холодно до дрожи. Опять озноб — предвестник жаркой, бесконечной, бесполезной работы. Человек с цыганскими глазами помогает ему, но они обречены оба. «Ну что, — спрашивает цыган, — удалось организовать кружок гуманизма?»
Представьте, удалось. Подобрал ребят, с которыми ходили по общежитию, выясняли, у кого неполадки. Не только крышу чинили и проводили электричество. Труднее было повлиять, чтобы не ругались хотя бы при девушках, внушить простую мысль, что, сделав людей суровее, война требует дисциплины от них самих. Конечно, не в кружке дело, но вы понимаете меня… Как же его зовут? Все-таки не зря проходили для нас эти военные годы.
«Нас бросала молодость…»
«Ну, что ты, паренек, это нас она водила и бросала, наша молодость, а не ваша. А ты умираешь только от заражения крови».
И все же, когда умирала пионерка Валя, за ней вставала вся наша революция, все достижения ваших лет, первых лет Октября и гражданской войны.
И потом, ведь она ничего еще не успела сделать — только отбросила крест. И не на фронте, а от болезни она…
«Конечно, — говорит этот… цыган, — но она хоть крест отбросила, а ты…»
«Тогда скажите мне, — Володя даже попытался подняться, потому что в ответе цыгана была его последняя надежда, — тогда скажите: если бы мать Вали не успела прийти и девочка умерла бы до этого креста, тогда… вы не назвали бы ее героиней?»
«Конечно, назвал бы. Ведь она была готова к героическому поступку».
«А я?»
«И ты», — послышался очень тихий ответ, но Володя услыхал его.
«…И когда поднялась ввысь слабая детская рука, реяло в воздухе наше знамя, и рожок горниста трубил для последнего кровавого боя. И…
В бреду горячечном
Поднимались мы,
И глаза незрячие
Открывали мы…»
В глубине палаты, но страшно далеко от кровати, неизмеримо далеко, на краю света, высится громадный рубильник. Надо приблизиться к нему через невероятные препятствия. Через бурные реки, темные ущелья, грозовые тучи, кронштадтский лед, сабельный поход, Сталинградскую битву и блокаду Ленинграда. Надо пройти с боями всю историю… Всю Испанию, всю Европу и Азию — через восстание Спартака, костер Яна Гуса, через Сенатскую площадь четырнадцатого декабря и через площадь Зимнего — Девятого января. Ах, через тысячу жизней, через океаны слез и крови. Надо спасти Александра Матросова и стать вместо него у дзота!..
Но теперь все уже стало возможным, оттого что появилась надежда, нет, уверенность в том, что усилия не напрасны. И, обливаясь потом, напрягаясь сильнее, чем все эти дни, Володя шел и шел вперед, к цели. Шел, и падал, и опять поднимался, падал и взлетал над землей. Шел и приближался к противоположной стене, которая была на другом конце света…
Враги не отставали, шли за ним по пятам. И когда они почти что догнали его, он протянул неимоверно выросшие руки куда-то вперед, в пространство, еще подтянулся, повис на руках на каком-то ненадежном, падающем уступе — и включил рубильник. И в глаза ему ударил яркий свет.
— Молодец! — сказал кто-то тихо, но решительно. — Выкарабкался, молодой человек! Теперь это можно сказать с уверенностью. А вы, Дусенька, подвиньте тот столик. Окно надо плотней занавесить.
И в первый раз за многие дни наступила тишина, но не та, беспамятная, начисто лишенная звуков, а живая, прохладная. Засыпая, Володя понял, что произнесенное имя знакомо ему. Но было и другое имя; его вспомнить еще не хватило сил. И все же в новой тишине возник медленный, незаконченный мотив на плавно колышущемся фоне. И этот удивительный мотив и означал полузабытое женское имя.
Глава девятая
«В ПОСЛЕДНИЙ ЧАС!»
Маша долго не могла объяснить себе, что толкнуло ее на рискованный шаг, одна мысль о котором казалась ей невозможной: то ли, что она узнала номер госпиталя, начальник которого выдал в прошлом году сульфидин Варе; воспоминание ли о встрече с незнакомцем после концерта в филармонии? Она видела этого человека еще один раз; он сказал, что вот, пришла его очередь — он отправляется на фронт. Но музыку будет любить и там. И вспоминать ее.
— А ваш приятель? — спросила Маша. — Тот, который в сибирском поселке?
— А!.. Он умер, бедняга. Но я уверен, что любимыми занятиями он продлил свою жизнь. Я рад, что вы о нем вспомнили.
А может быть, и Виктория Данченко повлияла на Машу. Несмотря на свое упрощенно-обывательское отношение к искусству Виктория оказалась чуткой: она догадалась, что Маша не только любительница, хотя Маша ни словом не обмолвилась, что училась когда-то в музыкальной школе.
— Знаешь что? — сказала однажды Вика. — Зайдем к Юре Теплыху (это был их одноклассник). У них пианино, и старших нет дома. Юра будет рад. А ты поиграешь.
— Я?
— Вот именно, — сказала Виктория.
Маша ничего не ответила. Она согласилась, и проба оказалась удачной. Юра действительно был рад. Видя, как Маша прикипела к клавишам, он сказал:
— Приходи всегда заниматься.
И тут у Виктории появилась та, совершенно невозможная мысль…
…Нет, причин было больше. Все началось полгода назад, в тот февральский день, после которого вся жизнь повернулась и стал виден конец войны. Война еще длилась, но как бывает в природе — поворот с зимы на лето, после которого неотвратимо светлеет и прибывают дни, — так после февраля сорок третьего все быстрее и несомненнее мчалась навстречу победа.
Маша хорошо помнила, как учителя были рассеянны и долго длился школьный день. На переменах все повторяли одно слово: «Сталинград». После третьей смены Маша с Викой и Юрой долго бродили по городу. Собрались было в кино, потом вспомнили, что в половине восьмого начинаются последние известия, а в картине две серии.
— Походим лучше, — сказала Виктория.
Было очень холодно и ветрено. Девушка-почтальон пробежала мимо.
— В каждой сумке смерть, — сказала Виктория, передернув плечами.
— И надежда, — прибавил Юра, умоляюще взглянув на нее.
Викин отец давно умер, но теперь и ей был страшен вид почтальона.
— Мама на работе, — сказала Маша, — а я что-то не хочу оставаться одна. Пойдемте лучше ко мне.
Но Катя была дома. Она только глянула на вошедших и тут же устремилась к рупору. Оттуда раздавалось какое-то бульканье, потом стало непереносимо тихо.
И ровно в половине восьмого в этой тишине ожидания и предельного напряжения наконец-то раздалась весть. Она ворвалась так громко и значительно, что все сердца дрогнули: перелом, счастливый перелом на фронте. «В последний час!» — гремел голос Левитана. И еще, и еще… Забегали люди на всех этажах, захлопали дверьми, раздались стуки, восклицания. Никто не мог оставаться у себя, все спешили поделиться радостью с соседями, стучались друг к другу. «В последний час!» Матери будили маленьких детей и поднимали их, заспанных, высоко к рупору, чтобы они услыхали и навсегда запомнили, как в счастливейший вечер февраля было сообщено по радио о великой Сталинградской победе.
Предложение Вики, немыслимое прежде, заключалось в том, чтобы Маша сыграла в госпитале для бойцов.
Маша возмутилась:
— Здоровые люди сами выбирают, что слушать, а раненым, беспомощным можно показывать всякую дребедень?!
— Во-первых, успокойся, — сказала Виктория. — В госпитали приезжают лучшие артисты. Но бывают и пионеры, и ребята из музыкальной школы. И совсем не дребедень. И бойцам очень приятно.
— Ну, а я тут при чем?
— А ты нисколько не хуже. Не обязательно давать целый концерт. Сыграешь две-три вещицы. Одну, наконец.
— Нет, я тут совершенно ни при чем.
Она и слышать об этом не хотела и только после долгих упрашиваний согласилась пойти в госпиталь, в тот самый, где была Варя. Но не играть, конечно, а только послушать ребят из музыкальной школы и посмотреть, как их принимают бойцы.
— И все! — с жаром приняла это Виктория. — Пойдем вместе.
Маша надела платье, сшитое еще во времена «Щелкунчика». Помогая ей одеваться, Катя сетовала: «Вот обида! Совсем новое. А руки вылазят, и коленки видны».