Иван прочно держал раскинутые руки Светки, это создавало впечатление об ее незащищенности, и тем не менее весь он был насыщен вкрадчивостью, осторожностью, но до того мгновения, когда уловил, как подействовала на нее струйка его дыхания. Он ощутил себя яростным зверьком, способным кусаться и не испытывать жалости. Он разомкнул коленом ее ноги, так резко разомкнул, что она захныкала от боли и снова напряглась. Но теперь он знал, как может ее расслабить, даже умилостивить, поэтому сильней подул на родинку и прихватил зубами место, где она коричневела, и опять обнаружил Светкину податливость и услышал мольбу отпустить.
От девчонкиной беспомощности, так неожиданно открытой, Иван с веселой оголтелостью пробил другое колено к своему колену. Он отпустил руку Светки и обрадовался, что она в порыве стыда закрыла ею свои зажмуренные глаза. Он знал от мальчишек до подробностей обо всем необходимом. Заторопился. От нетерпеливого стремления скакало сердце. Никогда оно не было таким громким, лихорадочным, он немного забоялся: «Не разорвалось бы!» Но Ивана несла радость, он бесшабашно вздернул байку ее цветастого платьица, и почти в тот же миг перед глазами взорвался хвост длинных радужно-белых искр, словно кресанули напильником по кремню. Затем он свалился на бок и еще не совсем понял, куда его ударила Светка, когда она сверху сказала:
— Ишь, развольничался.
Светка расплакалась и убежала.
Она ударила Ивана в переносицу. Шишка вздулась маленькая, да вот обида, от нее растеклась на верхние веки зеленоватая чернота. Дома и всем любопытствующим — они все почему-то с удовольствием осведомлялись о том, кто ему п о с т а в и л ф о ф а н, — отвечал, что нечаянно стукнул себя мундштуками уздечки. Никто Ивану не верил, кроме матери.
Светка реже появлялась на конном дворе. Наверно, подглядит через чердачное оконце, что он отлучился из дому, — и драть на конный двор. Тогда Иван принялся выслеживать Светку. Вскоре подкараулил: она в конюшню, и он туда, она в стойло мерина Лущилы, и он за ней.
Застал ее за подсыпанием овса в ясли. Встряхивала тяжелую меру, овес обрывался вниз, сухо пошелестывал, лоснился телесно-желтенькими боками.
Растерялась. Заморгала обычно востренькими глазенками, теперь виноватыми. Отобрал меру, ухнул весь овес в ясли, хотя понимал, что надо задать корм и другим лошадям. Она возмутилась. Вместе они отчерпали овес ладонями из пахнущих липовым медом ясель. И тут он стряхнул с головы нахлобученную по брови кепку и показал на лоб, где тоже мало-помалу объявился синяк.
— Твоя работа.
— Не будешь вольничать.
— Свет, пожалей.
— Думаешь, у меня ничего не осталось? Кусучий какой-то, все равно что девчонка.
— Давай пожалею.
Иван схватил ее за плечи. Светка нагнула голову, зашитая шею от поцелуя. И он наткнулся губами на ее губы, она не растянула их и не отстранилась и, наверно, ответила бы на поцелуй, если бы в стойло не вошел конюх Ким Бахчевников — низкорослый парень лет шестнадцати, сварливый и раздражительный по-стариковски.
— Ты чё, мозгляк, делаешь? — заорал Ким горловым голосом. — От горшка два вершка…
Иван повернулся, стреканул навстречу Киму. Ким машинально отскочил от дверцы и заорал ему же вослед, драпающему к распахнутым воротам конюшни:
— Я те кнутом, я те кнутом, мозгляка.
Иван удрал задами конного двора к ракитникам, оттуда ушел к озеру. Он думал, что теперь пропал. Два раза опозорил Светку. Первый раз наверняка об этом узнали лишь ее родители. Но своей доброте ничего не сказали его матери, потому что она, хоть и прощает ему большинство шалостей и шкод, за такую вещь не простит без хорошей буцовки кулаками, а скорее всего устроит, по совету отчима, порку лозой. Отчима за провинности секли моченой лозой, положив на лавку. Он считал, что вырос бы шалопаем, коли б его не секли вплоть до самой армии. Чуть что, он внушал матери, что Ванюшку надо поучить лозой. Сестренок Ивана он советовал наказывать иначе: в угол, коленями на горох. Сечь их нельзя, посколь у них может повредиться чрево и они лишатся способности к деторождению.
Порку бы Иван выдюжил. Стыд невозможно выдюжить за Светкин позор, за собственную бессовестность, за огласку обо всем этом. Ким не трепло, но орал, а в конюшне кто-нибудь мог находиться.
Единственный выход: скрыться. Как мама говорит: «Исчез человек, и сразу все ушомкалось». Может, и не сразу ушомкается. Не допускал он, что его, Ваню Вычегжанинова, быстро забудут. Однако ему казалось, что, вспоминая о нем, ни Светка, ни ее родители, ни мать с отчимом, ни деревенские не будут долго держать на него сердце. Покуда он пробудет в бегах. А когда возвратится, никого не найдется, кто бы ему не простил, а Светка даже позволит, чего он ни пожелает.
Подался в сторону города. За рогозниками и кугой табунились казарки, тоненько посвистывали, словно звук просачивался через ноздри их важных клювов. Из прибрежной растительности, где спутались и лежали вповалку после недавнего ливня резучка, клевер, трищетинник, мышиный горошек, лапчатник, манжетка, водокрас, — взметывались гаршнепы. Никогда они не взлетывают спокойно: панически, с таким криком, будто их схватили и жулькают в ладони. Неужели это оттого, что они живут в вечном страхе? Ведь, в самом деле, кто для них только не опасен: и лисица, и ласка, и ястреб, и сапсан, и пустельга, и кобчик. И себе он вдруг увиделся в мире взрослых таким же беззащитным, как беззащитны гаршнепы.
На противоположном берегу озера по-бугаиному бухала выпь. Бухает, бухает, а никто ей не отзывается. И так, сколько ни прислушивался, из года в год. Подумалось: вот он сбежит, станет плутать по деревням и городам, и такое же одиночество без перерыва и края будет у него.
Брел вдоль озера, остановился подле тростников, оттуда бухала выпь. Слушал. Смотрел. Испарилась выпь. Шустрячки камышовки сновали от колоса к колосу, из зарослей долетало призывное шварканье кряковых уток, стонали лысухи, копошась где-то на разводьях, где на лодке еле прогребешься из-за волокнистой гущины водной гречихи, переговаривались, должно быть, на самой середине, где открытость и гладь, стаи чирков-трескунков и чернети.
Скоро ничего этого у него не останется. Будут в основном поезда, машины, подвалы. В поездах и машинах его мутит, а подвалов, куда хоронятся беглецы, воры и пропойцы, опасается. Когда они ездят к брату отчима в город Железнодольск и ему приходится одному входить в подъезд, он с острасткой косится на черный проем открытой двери, ведущей в подвал, а сам прыжками, прыжками вверх по лестнице.
Привалился спиной к скирде сена. Не уследил, как в горестной задумчивости, потерявшей определенность и не вызывавшей мысли, сполз до земли. Еще сыровата была земля, холодила, обрадовался: вот бы простудиться. Слегка умял спиной и затылком сено, смежил веки.
Пересыпались, провеивались шорохи над озером; в это время из них как бы выпадали зерна, и раздавался дробный бой по листьям и стволикам тростников, и слышались сочные всплески, похожие на выпадение песка и камешков из смерчей, прилетающих из оренбургской степи, а может, из Казахстана или даже из Индии, где пересыхают реки и летчики видят с самолетов лишь бесконечные песчаные русла, над какими не бывает туманов и ни искринки росы…
Не пустился Иван в бега. На закате солнца приплелся в деревню. К досаде, напоролся на Кима, который, стукая по голенищу сапога мешком, шел в амбар за овсом. Ким погрозил Ивану пальцем, внушительно погрозил. А едва кладовщик, стоявший у амбара, спросил конюха, чего, мол, мальчонку стращаешь, Ким соврал:
— Разрешил Карька в озере напоить, дак он гонял на нем цельный час, еще б чуток — и запалил. Ух ты, мозгляковская порода.
Отлегло от сердца. Но к себе во двор входил крадучись: не брякнул щеколдой, не дал пискнуть калиточным петлям.
Мать додаивала корову. Из хлева добрызгивалось шурханье струй, пропарывающих пену над молоком, заполнившим ведро почти до ушек. Значит, отчим пригнал табун и сидит с листком районной газетки перед окном, потому и не зажигает электричество. Прислушался. Из избы не доносило ни шелеста бумаги, ни сестричкиных голосов.
— Ма, никого, что ль? — громко спросил с крылечка.
— Отца послала в сельмаг. Девчонки увязались за ним, — мирно ответила мать.
«Ага, пронесло!» — но тут же стало нестерпимо на душе: подло ведь обходился со Светкой и не посовестился.
Хотел покаяться перед матерью. Покамест топтался перед хлевом, она закончила дойку и, держа полным-полное ведро на отлете от ноги, засеменила к избе. Иван тоже вошел в избу. Мать протерла фартуком глиняную, шершавой глазуровки кружку, налила молока, поставила перед ним. Плюшку взяла в решете и накрыла ею кружку.
— Изголодался, вот и понурый. Замори червячка. Отец с девчонками возвернется, тады и поужинаем.