— Защити! — повторяет она; вольтова дуга проскакивает между звуками этого слова, как между проводами, которые раскачивает буря. И мозг набухает электричеством. Не надо бы озираться, оглядываться на дверь, а Иван оглядывается, озирается. И тут она ойкнет. Не углядел. Ударили. Тычется лицом в его грудь: прячется, чтобы опять не ударили. И он, преодолев оцепенение, накрывает ее, снижаясь, и кажется ему, что его плечи ширятся, чтобы не приловчились и не сумели ударить опять ее. В него-то пусть попадут, хоть камнем, хоть ножом. Но в нем и самом вспыхивает чувство, бредящее защитой, спасеньем. Оно заставляет ужаться, еще сильнее приникнуть к Люське, Беззащитный, защищающий ее всем собой, вопреки благоразумию и воле, он умоляет Люську о том же, о чем просила она. Слово «защити» он сам плохо слышит, оно почти бездыханно. И его покидает тревога, и он впадает в изнеможение и в краткий, на миг, не больше, сон.
Очинается он оттого, что Люська шаловливо щелкает пальцем по его волосам. Любит запускать пальцы в его распатланную шевелюру. В это время в Люське откуда-то берется нежность. Люська не засыпает, в отличие от него, и лишь он проснется, обязательно назовет дохленьким, ласково и вместе с тем в укор. Недавно — поперёха, теперь как бы виноватит за сон и вялость. Вот когда к ней подступай! Вихрь. И не дерется. Напоследок все равно: «Защити, Ваня!» Он мысленно пытается вызвать из себя, даже выпросить то, чего ждет Люська, но на его зазывы приходит эхо, в котором ничего, кроме стыдобного безразличия. Чуть погодя она уж успокоилась, и ей не терпится поговорить о себе и Ваню порасспрашивать. Он бы помолчал. Она тормошит, оглаживает, чтобы слушал. Ввяжет ведь в свою охоту. Слушаешь. В первые месяцы дружбы, едва начали целоваться, стала рассказывать. Всегда, дескать, ненавидела род мужской. В детском садике норовила лупить мальчишек. И за дело и ни за что. Возится мальчишка с машиной, в кузов песочек насыпает. Она подбежит, машину перевернула, мальчишку пинать. Если за дело, то наколотит и снег заставит есть или траву. Мальчишка по фамилии Стрибайло (Сколько ж ненормальных фамилий?!) подставил ей ножку; она шла задом наперед — вела за собой белую в свинцовых пятнах лошадку из папье-маше, ну и упала наотмашь, зашиблась. Заставила Стрибайло прогрызать огромный красно-синий мяч. Артачился. Нос разбила. Так и заставила прогрызть.
В седьмом классе и по десятый верховодила в школе. Не для хулиганства. Ради порядка и справедливости. Кто из мальчишек унизит девчонку или набьет, она, как узнает, отомстит. В девятом классе стал возле нее отираться Семка Тимкин. Все его Ти́мкин, он себя — Тимки́н. Не заискивал, не подлаживался под ее настроение. Подходил, присоединялся к тем, среди которых она находилась, слушал, иногда вставлялся с шуточкой, с остротой. Как-то крылышко фартука у нее на плече подвернулось, взял и поправил. Люська его по руке ребром ладони — бац. Сделал вид, что ничего не случилось. Из-за того, что не скривился, не обругал, больно ведь ударила, взъярилась про себя: «Дракон терплючий», — ему сказала:
— Тебя не зовут — не подлазь.
Смешная все же Люська. Терпеть мальчишек не могла, да еще выделяла среди них разряд постылых. Постылые — маменькины сынки, хлыщи разнаряженные, дети начальников.
Тимкин одевался красиво, был опрятен — костюм отглажен, рубашки сверкают, всегда при галстуке. Может, зябнул? Даже в тепло поверх рубашки натягивал пуловер. Яркие пуловеры, рисунчатые, элегантные. Сперва Люська не знала, как называются эти трикотажные фуфайки с вырезом на груди и без воротника. Послала к нему для спроса подружку Ирину и сама пошла почти следом, увидела вытянувшиеся губы Тимкина, из-за чего он стал похож на дельфина, и услыхала слово, окутанное шипучим воздухом:
— Пу-ло-о-вер.
Сама пробовала произносить «пуловер» и поняла, что воздух при этом потому шипит и еще прихоркивает, что застревает в дырочках нёба.
После задирала Тимкина мимоходом, нарочно искажая ненавистное слово:
— Пу-у-хло-фер.
Тимкин терпел.
Оказывается, у них в школе директор обязывал учителей устраивать вечера отдыха для старшеклассников. Люська сама слышала, как он, посмеиваясь, говорил их классной руководительнице:
— В них кипит энергия. Пусть выпустят, как выпускают пар из котлов, когда давление превышает норму.
Люське нравилось твистовать. Твистовала с подружками. Действительно, на следующий день большинство ходило сонное.
В разгар вечера отдыха и подскочил к ней Тимкин.
— Повихляемся, чув.
Люська бесилась, если при ней девчонку называли чувихой. Ее задело и «чув», для других — смягченное по деликатности, для нее в этом было что-то от «чух-чух», которым подзывают поросенка.
— Повихляешься, но не со мной.
— Прошу не об одолжении, требую.
— Отчаянный.
— Не нахожу.
— Ты смотри.
— Не испытывай терпение, чув.
— Отойди, пухлофер, а то ма́зну.
— С удовольствием отойду. Как я мог забыть: ты у нас лесбиянистая.
О чем только девчонки не судачили, о лесбиянстве тоже. Было противно слушать. Но что поделаешь, они говорили о том, что было в Древней Греции и ведется в проклятом капиталистическом мире.
Отскочила она от Тимкина, рванулась сквозь стену девчонок, ожидающих приглашения, залетела в учительскую, где сидела классная руководительница с пионервожатой. Не успела классная спросить, что с нею, Люська уж схватила указку и указкой — не тонким, а толстым концом — огрела по лбу весело твистовавшего Тимкина.
В учительской сказала классной руководительнице, почему ударила Тимкина. Пионервожатая побежала в зал. Прежде чем классная руководительница кинулась за пионервожатой, она ожесточенно крикнула Люське:
— Правильно. Так их, растлителей. Сволота проклятая!
После средней школы Люське не удалось поступить в горный институт, она и не желала туда, и сразу устроилась в ателье. За лето и осень привыкла ходить домой через базарную гору. С зимы, по темноте, решалась идти этой дорогой лишь с товарками, чаще же ездила на трамвае. Как-то за вереницей людей потянулась одна. Возле мясного павильона отсекли ее от людей и утянули за киоски парни. Думала — погибнет, и поняла, почему ненавидела род мужской, а тут голос Тимкина, как следует в темноте и не глянула на него, сказал:
— Отставить. Своя девчонка.
И ее отпустили, но она не смягчилась к Тимкину.
Иван не верил, что Люська всю школьную пору так и не втюрилась ни в кого. Украшается. Куда ни кинь взгляд, все преподносят себя в лучшем виде. Поделился сомнением со старшим горновым Грачевым, как-никак техникум кончал, хоть и вечерний. Поначалу жалел: слишком у Дениса Николаевича отдельные соображения обо всем на свете. В лучшем виде? Законно. Весной понаблюдай за любым растением, деревом, птицей, зверем — все лучше некуда: и расцветка, и запах, и пение, и стать. Так заложено в природе, так и в человеке, поскольку он ее малая капелька. Сейчас у него с женой весна, и самую что ни на есть яркую свою красоту они выказывают друг перед дружкой. Что касаемо рода мужского, в отвращении Людмилы Никандровны к пацанам он видит инстинкт самосохранения. Пакостней, безжалостней подростков никого нет. Сам был подростком. Всю подноготную постиг через сверстников и себя. Ежели девчонка на поводу у подростков пойдет, считай, загинула. Они изменятся, очистятся, по крайней мере половина, будут с большой пользой служить людям и обществу, она — никогда. К женщине грязь прилипает трудней, а позволит она ей прилипнуть, — считай, эта грязь в кровь и плоть впиталась, смерть лишь вытравит. И вообще в природе женщины — охранять себя душой и телом для потомства и мужа. Она холит, она кормит, она воспитывает. Ежели душа у ней в скверне и сама она нечистоплотная, семье от нее одна зараза, разнобой и тлен. Древние русичи в крепостях делали дополнительное укрепление от врагов, куда сажали ребятню, жен, старух, немощных стариков; звалось оно детинцем. Государство — общая крепость народа, семья — укрепление в крепости, и женщина в нем владетельница. Какая женщина, таков и детинец, таково, пожалуй, и государство. Прекрасно, что Людмила не подпускала к себе мальчишек. Ничего, кроме разрушительной опасности, в них нет. Считай, детинец у тебя будет прочный, неизменный. Вот кричат: равенство полов… Как сравняются девчонки-подростки в поведении с мальчишками-сверстниками, — считай, начнется землетрясение народа. Пострашней оно землетрясений равнин, гор, под водой. Слава богу, что есть еще в нашем народе немало Людмил. Ими, может, и спасемся.
Укрепил и обнадежил Ивана, однако и озадачил. Во главу угла в деятельности людей экономика поставлена. Все, мол, в обществе она в силах обеспечить. Не тут-то было. Вкладывая себя в экономику, то бишь в производительность, люди горстку времени оставляют для духовных опор. Откуда берется бездуховность? Не только от этого, но в значительной мере. Экономика всякая бывает, без морали в том числе. Никита Сергеич, наш главный руководитель, только и знает: экономика, производительность… Я поддерживаю, но скажу: в нынешний период, пожалуй, поважней их — духовность, мораль, воспитание. Мы были нравственней, когда жили бедней, совестливей, заботливей. Обеспеченность приносит эгоизм, распущенность, надо готовить людей к обеспеченности. Испытание благами — опасное испытание, пострашней испытания бедностью. Не поддаемся ли мы, Ваня, американизации? А?