Соколкову часто снилась эта дорога, длиною в три или даже четыре года, дорога беспрерывного труда. Всюду рядом с ветеранами, вернувшимися с заслуженного отдыха на завод, проходили первую трудовую закалку они — подростки, выдюжившие недосыпание и полуголод только благодаря своей молодости. Прошел ли такую школу Коростелев или отсиживался за спиной родителей? Как сложилась его судьба дальше?..
— Возражать не приходится, Евгений Евгеньевич, — сказал Соколков, — действительно, не по-нашему. — Он вложил заявление Коростелева в папку. — Не знаю, стоит ли разбирать этот вопрос на парткоме, как вы просите, но улучшать работу института надо. Тут вы ограничиваетесь частностями, не предлагаете коренных мер. Институт в Речном должен встать на ноги. Капитально. — Соколков поднял на Коростелева глаза. — А вы живете одним днем. Тришкин кафтан латаете. Сегодня один читает курс, завтра — другой. Экзамены принимает третий. Посмотрят на такие дела в министерстве и прикроют ваш институт. А он — единственный и первый в городе. Наша гордость, можно сказать.
— Слова правильные, но… — Коростелев пожал плечами. — Но я не вижу поддержки. Наша работа зависит от многих причин.
— Всего от двух, — вмешался в разговор Груздев. — От состава преподавателей и от состава студентов. Какими будут они, такими и инженеры получатся. А они нам, повторяю, нужны позарез! Кстати, — Груздев поверх очков посмотрел на Соколкова, — почему от вопроса учебы молодежи уходит комсомольский комитет? Мне твой Тимкин, знаешь ли, верхоглядом представляется.
— При чем тут Тимкин? — поднимаясь со стула, ответил Коростелев. — С Ильей Петровичем, видимо, договориться невозможно. А насчет министерства, Валентин Александрович, не беспокойтесь. Министерство я проинформировал своевременно. Стройка обязана помогать институту. По крайней мере — на первых порах.
— Вот, вот! Все записочки! — оборвал Груздев. — А нам не до них. У нас зима на носу.
Коростелев попрощался и ушел, а Груздев не успокаивался, возмущался белоручками, формалистами, лодырями, которых, по его мнению, столько развелось — хоть отбавляй.
Он возбужденно ходил вокруг стола и вдруг вспомнил о лекарстве, достал круглую стекляшку, вытряхнул из нее на ладонь крохотную таблетку и проглотил.
— А горячиться-то вам нельзя, — мягко, даже ласково сказал Соколков.
— Нельзя, — в тон ему ответил Груздев и тяжело опустился в кресло. — Много есть всяких «нельзя», а надо. Именно за эту зиму надо обойти многие «нельзя», чтобы потом можно было сказать людям: «Мы сделали все, что могли». — Илья Петрович еще глубже погрузился в кресло, сомкнул набухшие веки. — Нельзя воровать… Нельзя предать наше святое дело… Нельзя деньги получать не за работу, а за ее видимость. Об этом мы всегда должны ном-нить. Утверждать это…
— Притом активно! — продолжил Соколков. — А ведь Коростелев еще правым себя чувствует! Что, если удовлетворить его просьбу? Взять и обсудить на парткоме это заявление? Глядишь, и другим урок будет.
Груздев открыл глаза, посмотрел недоуменно потухшим взглядом на Соколкова, словно очнулся от глубокого сна.
— Не время, — ответил он вялым голосом, освобождаясь от усталости, сковавшей его внезапно, и, уже придя в себя, твердо повторил: — Не время! Давай ставить вопрос о подготовке к зиме.
— Это само собой, в первую очередь, — согласился Соколков. — Я имею в виду следующее заседание парткома. Не нравится мне возня, которую затевает Коростелев. В какой-то мере вы ставите себя под удар…
Он еще хотел сказать о чем-то, уточнить свою мысль, но ему помешал Груздев, вдруг оживившийся:
— Если обращать внимание на всякую возню, у нас с тобой не останется времени на дело. Надо заставить Коростелева гореть на работе. Вот и все! К следующему парткому жизнь поставит перед нами новые проблемы. Поважнее. Да и не будет тебя на следующем парткоме. Ты забыл о своих курсах, на которые собираешься? Или — как он там? — семинар… Поэтому давай, пока мы в одной упряжке, думать о главном и не мельчить.
После ухода Груздева Соколков долго и мучительно думал о сложном и трудном времени, в которое, казалось бы, в силу объективных причин, вступала стройка. За зиму и в самом деле предстояло свершить столь много, что эту огромную работу иначе и не назовешь, как сплошным штурмом. А он потребует постоянного напряженного ритма. Груздев со свойственной ему дальновидностью определил возможности строительных управлений, и если эти возможности подкрепить волей людей, их мужеством — пуск станции к весне будет обеспечен. Да, надо по-настоящему мобилизовать всех коммунистов, провести партийные собрания, хорошо подготовить предстоящее заседание парткома. Но как мало остается для этого Бремени и до чего же некстати созывается зональный семинар! Больше месяца Груздеву придется крутиться одному, а здоровье его сдает на глазах.
Вспомнив о предстоящем семинаре, Соколков решительно придвинул к себе телефон и позвонил в обком, надеясь заручиться поддержкой и отменить нежелательную поездку.
Заведующий отделом обкома внимательно выслушал доводы Соколкова, согласился с ними — обстановка на стройке действительно трудная, — но просьбу не одобрил: никогда нельзя отказываться от возможности подучиться — потом будет легче работать. И тем более важно это для молодого секретаря. Да и бывало разве когда-нибудь на стройке спокойно? Трудно всегда…
Соколков терпеливо выслушивал эти убеждающие слова и одновременно прикидывал про себя, что если уж его не поддерживает обком, то обращаться с такой же просьбой в Москву бесполезно. А голос в телефонной трубке говорил уже совсем о другом:
— Кстати, Валентин Александрович, разберитесь с Коростелевым. Бумага тут из министерства поступила. Серьезные претензии к Груздеву. Нет, нет! Я ничего не предопределяю, — успокоил закипевшего Соколкова заведующий отделом. — Груздев нам прекрасно известен и как руководитель и как коммунист. Но сигнал есть сигнал.
— Дела… — вслух сказал Соколков, положив трубку на рычаг. «Что же все-таки представляет собой Коростелев? О чем он думает и к чему стремится?»
Подобные же вопросы, но по отношению к Соколкову, задавал себе в этот вечер Коростелев. Он никак не мог найти душевного равновесия после встречи в парткоме. «Ну ладно — Груздев. С ним действительно невозможно говорить. А Соколков? Положение дел в институте — это же его забота. Если бы можно было предугадать, как поведет себя Соколков! Ведь в докладной записке, оставленной в министерстве, о позиции парткома не сказано ни слова. А, впрочем, зачем я все это писал, зачем обивал пороги там, в Москве, надоедал институтскому товарищу Кронину? Опуститься до жалоб, нарушить мой жизненный принцип — никогда не затевать склок и не мелочиться! В конце концов все это ударит по мне же, лишит покоя. Да что там говорить — я уже лишился его, не знаю, как выпутаться из этих неприятностей… Но почему должно страдать мое самолюбие? Я вынужден поступать так!.. И все-таки первое благо жизни — покой».
Коростелев нервно ходил по комнате, перекладывал с места на место вещицы, лежавшие на письменном столе, сам не зная для чего, взял зеркальце, стал вращать пальцами его пластмассовую ручку и вдруг, сжав ее, взглянул в свое отражение.
Он увидел утомленное лицо, небритые щеки с пробивающейся щетинкой серебристых волос. «Ничего себе видик! Этак не долго стать стариком. Тогда уж действительно останешься бобылем. До конца жизни». Словечко «бобыль», кажется, однажды ввернул в разговоре Груздев — неисправимый мужлан. Опять Груздев! Опять эта изнуряющая суета изо дня в день!.. И пришла мысль, ясная и определенная: «Дотянуть до конца учебного года и навсегда распрощаться с неустроенной, беспокойной и, чего говорить, — серой жизнью!»
Он вспомнил Любовь Георгиевну Кострову. Сколько раз она говорила вот здесь, в этой комнате, о скучной, однообразной жизни в Речном! Сколько раз удивлялась тому, что он, Коростелев, имеющий квартиру в Москве, не воспользуется этой возможностью и не уедет отсюда. «Конечно же, Люба права. Можно всегда рассчитывать на место в московском вузе и обрести наконец покой — первое благо жизни».
Воспоминание о Любе на некоторое время отвлекло Коростелева от невеселых мыслей. Он живо представил себе ее лицо, большие красивые глаза. Всего лишь накануне она была у него вместе со своей подругой Ниной. «Чувствуйте себя как дома!» — сказал Коростелев, пододвигая ей кресло, и Люба ответила: «Именно этого ощущения я больше всего боюсь!» — «А почему? — подумал сейчас Коростелев. — Скорее всего потому, что Любе здесь нравится и ей не хочется уходить домой. А что, если бы она не уходила никогда, а потом вместе со мной уехала в Москву? Нет! Сложно и слишком ответственно. Вот Нине, одинокой симпатичной женщине, действительно пора устроить свою судьбу. Как это я тогда ей сказал? По-моему, очень прямо и конкретно: