И никто бы не смог сказать, почему Сынок не уходит совсем. Ведь он только терпел людей и за всю жизнь ни разу не приласкался даже к Григорию. Но он возвращался даже тогда, когда его пробовали оставить в тайге. Все такой же замкнутый, почти дикий и ни на кого не обиженный. Отнимал у собак еду и опять спокойно дремал возле станка Григория Корзухина или шел за ним в тайгу.
— Ну что ты ходишь за мной, волчище? — спрашивал Григорий. — Шел бы уж к своим или бы мне помогал, а так что?
Сынок чуть поднимал голову, прислушивался… и исчезал в кустах.
В то утро Сынок, как всегда, провожал Григория на охоту. Низкие серые облака цеплялись за вершины лиственниц. Ветер ерошил мелкие волны на речке. Они сердито сверкали пеной. Ивы мочили ветви в воде, низко кланялись ветру. Это шла осень. За одну ночь она успела поджечь шиповник, и он пылал теперь бездымным ослепительным пламенем. У заберегов толпились первые табунки желтых листьев. От болота тянуло ледком и вянущей осокой — запахом осенней охоты.
Григорию не везло. Он спугнул уже две утиные стаи и оба раза промазал. Утки надежно прятались в бесчисленных глубоких излучинах реки, в непролазном смородиннике и тале. Сынок, как всегда, куда-то сгинул. Вдруг впереди за очередной излучиной послышался треск кустов. Что-то большое в ужасе ломилось сквозь тайгу, к берегу.
Медведь! — мелькнуло в голове у Григория. — Сынок, поди, спугнул с лежки… А руки уже сами в считанные секунды, сделали необходимое, перезарядили ружье.
Но ружье замерло в руках. Вместо медведя в реку, как спущенный со стапелей корабль, влетел дикий олень. Следом за ним мелькнула и исчезла в брызгах длинная серая тень — Сынок.
Григорий выстрелил, когда олень уже вымахивал на другой берег, положив на спину тяжелые рога. Зверь еще выше вскинул голову, рванулся точно для какого-то немыслимого последнего прыжка и рухнул на косу. Сынок сейчас же кинулся, впился в горло.
Отогнать… — быстро пришла мысль, и, не раздумывая, Григорий кинулся в реку. Она была неширока, камни дрожали и светились на мелком дне. Казалось, перейти ее пустяк. Но с первых же шагов ноги потеряли опору, стремительная вода хлестнула по сапогам мелкой, невидимой сверху галькой. И вдруг дно исчезло. Григорий с головой провалился в ледяную бездонную яму — точно невидимые сильные руки потянули его вниз. Из последних сил Григорий вынырнул на поверхность и понял, что он никогда не ступит на близкий, стремительно уходивший назад берег. Колючая галька била теперь в лицо, в шею, немели руки. А небо словно делалось все выше, холоднее, равнодушнее.
Плечо его столкнулось с каким-то большим движущимся предметом. Руки совсем потеряли чувствительность, во он все-таки понял, что пальцы запутались в густой мокрой шерсти и что его тянут за ворот к берегу — галька теперь била в щеку. Все исчезло, осталось одно — не отпускать мохнатое, живое и сильное тело.
…Очнувшись, Григорий увидел, что лежит на косе, а рука его судорожно стиснула тяжелую складку шкуры на шее у Сынка. Волк не шевелился, хотя шкура его уже совсем высохла.
Григорий охнул, пытаясь встать, но снова лег. Сынок, зажмурившись, ткнулся носом ему в шею и задышал часто и горячо, а неумелый шершавый язык лизнул вспухшую израненную руку.
Цветок, нарисованный в книге, был неказист, а назывался гордо — эдельвейс. Пожалуй, геолог и не заглянул бы в эту книгу, если бы не пообещал сгоряча принести букет этих цветов. От старожилов он знал, что эдельвейсы растут недалеко от Магадана, возле вершины Каменного Венца.
Раньше геолог знал цветок только по гордому его имени, и эдельвейс представлялся ему прекрасным — стройный стебель, и на нем ослепительно белая, в голубоватых, как горный снег, тенях корона. А в книге, на рисунке, был с фотографической мертвой точностью изображен короткий мохнатый стебелек и на нем — такая же мохнатая пятиконечная звездочка. Почему-то она напомнила унылую морскую звезду, выброшенную приливом на берег. Но все равно — он был человеком слова и непременно должен был достать этот цветок.
Утро медленно высвобождалось из тумана. Пенистые, беззвучные белые реки стекали по распадкам к морю. На небе туман струился, как вода, по еще бессильному кругу солнца. Съежившиеся от ночного холода травы расправляли листья. На Колыму вступал летний день.
Знакомой тропинкой над морем геолог подошел к подножью Каменного Венца. Эту вершину трудно было назвать сопкой. Казалось, она пришла сюда из другого горного края и встала на страже у входа в бухту, касаясь облаков своей черной иззубренной короной. Где-то там, невидимые за стеной тумана, цвели эдельвейсы.
Подъем не представлял ничего трудного. Теряясь в тумане, тянулся обычный галечниковый обрыв, поросший жирными зелеными кустами ромашки, а чуть выше — кедровым стлаником и рябиной. Плоские сланцевые плитки скользили под ногами и со стеклянным звоном стекали вниз, но все это было таким привычным, что он просто не замечал пути. Заросли рябины оказались лишь узкой полосой на каменном поле горного склона. Кусты встретили геолога птичьей разноголосицей и брызгами дождя от осевшего на листья тумана.
За кустарником, также ничем не угрожая, поднималась еще одна серая сланцевая стена. Только на ней уже почти ничего не росло, кроме реденьких кустиков стланика, словно в испуге растопырившего ветви, и частых зарослей брусники под защитой валунов. И здесь геолога поджидал туман. Белесые клочья его по-хозяйски бродили между кустов и камней, словно отыскивая что-то. С невидимой вершины тянуло снежным ветром.
Он долго карабкался по однообразной серой стене. Туман успел рассеяться, и теперь внизу появилась литая синяя чаща бухты. По ней чуть заметно полз сейнер — это значило, что он уже на большой высоте, иначе движение быстрого суденышка было бы заметнее.
И тут ноги у геолога не нашли опоры. Камень под ногами вдруг превратился в сыпучую, как крупа, серую массу. Руки сами схватились за что-то впереди. Это был корявый и липкий от смолы куст стланика. Он выдержал.
Теперь геолог висел на руках и не мог понять, какая сила удерживала его на предательском склоне. Зыбкая стена была почти отвесной. Ослабнут руки — и ничто не удержит его тут. А сейнер внизу будто и не двигался.
Все вместе было так нелепо, что он даже не испугался вначале. Погибали в тайге, в безлюдье, а тут стоило лишь повернуть голову, и он видел город на берегу бухты. Мог даже рассмотреть свой дом. Многоэтажный дом на широкой асфальтированной улице. Но здесь он был один. Только поняв это, он понял и свою беду. Руки уже затекли, да и сколько еще выдержит стланик? Кстати, на чем сам кустик-то держится? Он осторожно поднял голову и увидел, что спасение его близко — близко и недоступно. Куст стланика прочно вцепился корнями в каменный уступ. А за ним, за этим каменным порогом, расстилалась ярко-зеленая лужайка и с краю, на уровне его глаз, чуть качалась на ветру пушистая звездочка эдельвейса.
Он, не отрываясь, смотрел на цветок, чувствуя, как с каждой секундой тяжелеет его тело. Ровный поток сознания оборвался. Теперь он чувствовал и мыслил какими-то случайными, часто противоречивыми образами.
Так, в какую-то минуту геолог заметил внизу, почти у самого берега, рыбачью лодку, и показалось — это спасение! Но потом он понял, что голос его не долетит до людей, и они даже и не заметят его здесь, на обрыве. Он забыл про них. Все настойчивее, упорнее сквозь хаос каких-то обрывков воспоминаний пробивалось одно: отпустить стланик. Руки требовали отдыха, и мозг повиновался им, уже не чувствуя за первым неосторожным движением гибели. Перед медленно скользящим взглядом вновь появилась звездочка эдельвейса. И тогда геолог оторвал руку от корней стланика и протянул ее к цветку. Он и сам бы не мог объяснить, почему он это сделал. И вот уже нежный теплый и гордый цветок у него в ладони. Одновременно тело его непроизвольно рванулось в сторону и вверх. На секунду нога нашла какую-то опору, еще рывок… и он уже лежал на мягкой зеленой траве, и пушистые звездочки эдельвейса гладили его щеки.
И он знал, что наберет их много, но никому не отдаст: свой эдельвейс каждый должен добыть себе сам.