Ознакомительная версия.
22 июня.
У Вильчевских бывает по вечерам одна молодая дама, Ида Ивановна 3., кажется, рижская немка, долго жившая – по-беженски – в Москве, потом в Берлине и Париже и настолько во всем запутавшаяся, что уже не определить ее происхождения и по следовательно стискитаний, как будто она лишена своей национальности – случай нередкий у заграничных русских, особенно у женщин. У нее шляпная мастерская, открытая на какие-то остатки или на занятые деньги и ставшая доходной – об этом у Вильчевских говорят с почтением, и сам старый Вильчевский с ней ведет бесконечные переговоры (как с каждым деловым гостем) о способах «расширить дело» при помощи одного из банков, где у него «дружеские связи», о Зинкином вступлении (в других случаях предположительно «вступает» Бобка), но Ида Ивановна благоразумно, упорно и деликатно настаивает, чтобы ей внесли наличные деньги, которых, по-видимому, у Вильчевских нет. Пока же бедная Зинка чему-то учится на шляпных курсах и считает себя благодарной отцу за постоянные о ней заботы.
Ида Ивановна скромна до незаметности, отвечает на вопросы любезно и очень тихо и не заговаривает первая – всё это мало соответствует ее внешности, вызывающей, сильной и немного животной. Когда входишь в маленькую приемную Вильчевских, Ида Ивановна всегда в углу, в кресле, в принужденной и неудобной позе – голова наклонена вперед, руки сложены на колене, нога на ноге, причем верхняя от колена как-то расширена, сплющена, а нижняя округло-согнута, и от них, как, впрочем, от всего в ней – впечатление грубого здоровья, крепости, чего-то обильного и лакомого. Ее руки мужественны и чересчур велики, но это скрадывается выхоленностью и белизною, и я люблю ее мягкое, спокойное, честное пожатие. Когда же Ида Ивановна встает и распрямляется, она сразу делается иной – как бы освобожденной от связывающего старания держаться по-светски, влекомой куда-то вперед и более высокой, чем можно было предвидеть: все люди с длинными ногами, пока сидят, кажутся меньше своего действительного роста. Мне Ида Ивановна не представлялась милее и привлекательнее, чем другие постоянные гостьи Вильчевских: в ней нет ничего, что могло бы меня тронуть, задеть, а без Лели, после Лели я хотя и не ищу трогающей, умиляющей замены, но всегда наготове умилиться чьим-нибудь женским очарованием, особенно таким, которое походило бы на Лелино и его как бы продолжало, освежая, поддерживая в моей памяти. В этой же стройно-тяжелой и грубоватой женщине словно бы нарочно всё противоположное: у нее широкое, с энергическим сгорбленным носом, с мягкими, толстыми, чуть выпученными губами, скуластое простое лицо и простая, хотя и приятная, кожа, ярко-белая и такая мягкая, точно сейчас из ванны. Но и не находя в Иде Ивановне ничего «для себя», не думая, не вспоминая о ней после случайных наших встреч у Вильчевских, я замечал, что доволен этими случайными встречами, как-то их отличаю и часто – среди молчания или разговора с кем попало – рассматриваю ее немного мощные прелести с той бесстыдно-рассеянной бесцеремонностью, которая въедается в любого мужчину, долго жившего в Париже, и никакую парижанку оскорбить не может.
Самое удачное во всем этом было – как обыкновенно для меня – отсутствие обязывающей необходимости действовать, половинчатость такого положения, то, что Ида Ивановна не могла не заметить и не ощутить настойчивого моего разглядывания, однако себя не выдавала, не пробовала уклониться и только заботливо оттягивала юбку, и без того опущенную ниже колен – скромность редкая при столь стройных, выигрышных, как у нее, ногах.
Это необязывающее, удобное для меня и приятное соотношение неожиданно нарушилось – не по моей вине: на днях, у тех же Вильчевских, Ида Ивановна, кажется, впервые ко мне обратилась (она разговаривает, не меняя обычно-принужденной позы, и лишь смотрит прямо на собеседника своими желтоватыми, ничего не выражающими, как бы неподвижными глазами) и стала расспрашивать о том, что, по-видимому, ее занимало:
– Вы, говорят, очень деловой человек. У меня ненадежный «comp-table» и ужасная путаница в счетах. Пожалуйста, посоветуйте, как быть.
– Мне трудно советовать отсюда – я должен разобраться в ваших счетах.
– Если у вас, конечно, не завтра, не на этой неделе, а вообще когда-нибудь найдется свободное время, сделайте большое одолжение, приходите, пожалуйста, я буду крайне признательна. А то, знаете, я просто растерялась.
– Зачем же откладывать – я с удовольствием приду и завтра.
Приглашение Иды Ивановны меня подхлестнуло, как обещание, и мне вдруг показалось невозможным откладывать. Вероятно, никогда не узнаю, было ли оно предлогом, «авансом» (частое слово моих студенческих лет), или Ида Ивановна действительно в моей помощи нуждалась и обо мне слышала – как многие непрерывно за собой наблюдающие люди, я совершенно забываю о том, что могут обо мне говорить в моем отсутствии и какие из этих разговоров делаются простые, невозвышенные выводы.
Во всяком случае, из деловой помощи, из поступка обыкновенно-любезного я готовил себе нечто праздничное и даже утром, когда проснулся и по-всегдашнему безошибочно ощутил свое настроение и основное событие предстоящего дня, то сразу же, внутренно улыбаясь, подумал об Иде Ивановне.
Я выбрал – не без хитрости – приблизительное время, когда закрываются всякие предприятия, надеясь, что служащие и мастерицы еще при мне разойдутся, и я перейду в жилые комнаты хозяйки, расположенные при мастерской (о чем у Вильчевских однажды говорилось и что я полусознательно отметил и запомнил). Первое мое впечатление от мастерской – мелькающие голые руки молоденьких работниц, по-парижски изящных и свободно-веселых, среди которых хозяйка выдавалась, которых подавляла – точно примадонна в опере – и ростом и мощной внешностью, однако же оставаясь (как в скромном своем углу у Вильчевских) выжидательно-молчаливой, немного растерянной и смущенной. У нее были тоже голые до плеч руки – сильные, стройные и до того осязательно-мягкие, что хотелось поскорее до них дотронуться и погладить.
Случилось так именно, как я и предположил, вернее, как рассчитал и подстроил – давно из опыта знаю, что мне не суждены легкие достижения, что я должен сам подталкивать события и подтасовывать свои удачи, – и на этот раз Ида Ивановна, словно бы выполняя мои планы, попросила обождать, пока служащие не разойдутся, а затем ввела в чистенькую свою столовую, где после каких-то незаметных усилий угостила меня чаем с вареньем – по-русски – и с разноцветными французскими ликерами в блистающих хрустальных графинчиках.
Сейчас же после чая мы взялись за бухгалтерские книги – я могу, подавив первоначальную лень, перевести себя в нужное по работе напряженно-действенное состояние и долго в нем оставаться, продолжая всё время подавлять нетерпеливое стремление вернуться к прежнему ленивому бездействию, и тогда (насколько это возможно) вникаю в работу, себе назначенную, затем – от удачи, от похвалы, как старательный первый ученик – вдохновенно загораюсь и часто, нетерпеливый и вместе сосредоточенный, я достигаю большего, чем сам надеялся или ожидал. К некоторой своей гордости и удовольствию, я нашел в рассчетах очевидные ошибки, а главное – подвел итог за весь предшествующий год. Ида Ивановна мне объясняла многое, не сразу понятное, начиная как-то издалека и неуверенным тоном, но так толково, с таким простодушным разоблачением своих, мне показавшихся удивительными, деловых открытий, что стало обидно за нее, за недостаточность ее успеха, и собственные мои дела представились недостойным любительством. После полутора часов работы Ида Ивановна, благодарная и точно осмелевшая от моего соучастия и удачи, мне предложила немного позаняться еще одному, пока она принесет «кое-что к обеду».
– Я буду обижена, если вы не останетесь.
Она принесла водку, коньяк, дорогую икру, какие-то салаты, и когда я взглянул на стол, уставленный всеми этими соблазнительными вещами, то вдруг удивился, встряхнувшись, как от спячки, от долгого своего напряжения и уже торжествуя, что скука и работа позади, что сейчас награда, заслуженный, веселый, с неясными возможностями, обед и потом неясные эти возможности, и мне стало так безукоризненно-хорошо, я сразу оказался таким переделанно-новым, словно не было никогда всей моей оставленности последних недель, цепляния за прошлое, за Лелин призрак, всего непрерывно-грустного оглядывания назад, и водворилась та животно-детская внезапная радость, которая нас заставляет вскочить и побежать, которую мы зовем беспричинной и которой причину иногда нетрудно раскрыть: это – чей-нибудь приезд, собственное выздоровление, предстоящее удовольствие, весеннее теплое солнце. Ида Ивановна неожиданно приоделась и вошла сияющая, свежая, с обнадеживающими и неискренними извинениями, что пришлось отпустить прислугу и что будет вместо обеда «холодный и скромный ужин». Опьяненный еще до водки, я смотрел на Иду Ивановну – не так, как у Вильчевских – уже совсем в открытую, с уверенным ожиданием ее ответности, словно бы заранее сговорившись, что и она вовлечется в ту же игру (в таких случаях знаю у себя противно-победительную улыбку, которую подавить не умею). К моему удивлению, в Иде Ивановне оставалась задумчивая сдержанность, какое-то нечаянное достоинство, правда, уже не сопротивляющееся, но это несвоевременное достоинство мне мешало окончательно распуститься, отбросить всё человеческое и совестливое, считать, что каждое мое желание – самое невероятно-стыдное – немедленно осуществимо и будет одобрено, словом, останавливало распалившуюся мою грубость, всегда нуждающуюся в сообщническом, точно воровском, согласии, зато одухотворяло, делало легким и вдохновенным веселое мое опьянение. Водка, густое красное вино, ликеры – всё это понемногу сказывалось, но в таком пьянстве (не одиноком, без отчаянья и ожидания) есть для меня ни с чем не сравнимая прелесть и, пожалуй, несомненная выгода: вместе с памятью о себе, с постоянным ощущением своей действительности, с пытливым ко всему недоверием отнимается и сознание неловкости всяких внешних положений, всякой близости, всякого досадного соседства – я бы не мог, оставшись трезвым, забыть о том, какую мы с Идой Ивановной составляем нелепую пару, что она большая, тяжелая, немолодая и как-то по-коровьи тупо-меланхоличная, а я похож на мальчика и должен или хочу казаться насмешливым и замкнутым, что мы друг другу непоправимо чужие и что нам быть рядом просто нельзя, я бы стеснялся товарищеского или полувлюбленного своего тона, но вот – после всего выпитого – уже не было никакой неловкости и никаких препятствий, и я не помню, как мы очутились в спальной, на широкой, с двумя подушками, кровати, и как я, удобно и жарко прижавшись, скользя полуоткрытыми губами, целовал мягкое плечо Иды Ивановны, постепенно раскрывавшееся и вдруг освобожденное, словно живое отдельное сосредоточие ослепительного света и тепла. Я гладил послушными ее пальцами, чересчур большими и сильными, и осторожной, почти невесомой ладонью свои щеки (радуясь, что догадался побриться) и наслаждаясь обеспеченностью этих редких у меня часов и по-иному – едва заметно и неубедительно – возможностью какой-то опоры. Внезапно Ида Ивановна высвободилась и, особенно посмотрев – мутными мокрыми глазами, сластолюбиво, почти жестоко, – наконец-то сделавшаяся бесстыдной моей сообщницей, вкрадчиво и тихо сказала «потерпите, милый, еще немного» и куда-то, не торопясь, вышла.
Ознакомительная версия.