— До свиданьица, ежели…
— Пока…
— Письмо-то напиши, как что.
— С квартерой, работа какая будет.
— В час добрый…
Поклажу и два мешка луку послали до сельсовета на изладившейся подводе, сами отправились пешком, и Катерина пошла хоть немного проводить мужиков.
До этого Иван Африканович подержал на руках самого младшего, кому-то утер нос, по голове погладил Марусю.
Сели на лавку. Катерина заплакала, так и пошла провожать с голосом. Евстолья промолчала и, лишь когда спустились с крыльца, сказала:
— Ну, со Христом со великим…
По ржаному полю гулял волнами серебряный ветер.
Облака копились над лесом, далекий гром урчал там, вдалеке, и исчезнувшие за последние сутки оводы опять яростно налетали из травы.
Катерина успокоилась у сосновского родничка. Уже розовел у родничка набирающий силу кипрей, желтели поздние лютики. Сосны, просвеченные солнцем, бросали зыбкую пятнистую сень и еле слышно нашептывали что-то, синело небо, верещала в кустах дроздиха.
Сидели у родничка, ни слова не говоря. Иван Африканович взглянул на жену и вдруг весь сжался от боли, жалости и любви к ней: он только теперь заметил, как она похудела, как изменилась за это лето. Хотел сказать Митьке: «Иди на машину один, никуда не поеду». Хотел сказать Катерине: «Пойдем обратно, будем жить как жили».
Но ничего не сказал, обнял, оттолкнул, будто с берега в омут оттолкнул, пошел от родничка: Митька уже кричал издалека, чтобы Иван Африканович поторапливался…
Катерина глядела на них, пока оба не исчезли за кустиками. Ей стало трудно дышать, слабость и тошнота опять усадили ее у родничка. Хватаясь руками за траву, она еле дотянулась до холодной, обжигающей родничковой воды, глотнула, оттолкнулась на спину и долго лежала не двигаясь, приходила в себя. Приступ понемногу проходил, она прояснила, осмыслила взгляд и первый раз в жизни удивилась: такое глубокое, бездонное открывалось небо за клубящимся облаком.
«Куда поехал? Пошто? Господи, царица небесная, будто в тумане катится солнышко. За одну неделю мужик переменился, как подменили, глаза стеклянные стали, говорил мало, ночами только вздыхал да палил табак.
Когда сказал, не поверила, еще засмеялась: «Куда тебе из дому, сроду, кроме войны, нигде не бывал». А через день» Суши, — говорит матке, — сухари». Обмерло сердце, — видать, задумал всерьез. Сказала добром: «Иван, отступись, нету моего согласия», — он и не слушает, как воды в рот набрал, ходит по дому, топором стукает, к ребятишкам начал приглядываться, задумчивый стал. Тогда уж всерьез заругала, со слезами: «Не отпущу!» А он зубом скыркнул, замахнулся. Не было еще такого, чтобы замахивался, ни разу пальцем не трагивал, а тут замахнулся…»
У Катерины опять слезы подкатились комом к самому горлу. Она шла домой напрямки от родника. Высокой травой заслоненная тропа была влажна и холодила ноги.
Сосущая боль в боку отходила медленно.
«…А все Митька, братец пустоголовый, — он сманил, изза него попала Ивану вожжа под хвост. Кабы не приехал, жили бы да жили. Что теперь, чего заводить? Говорит, устроюсь, денег посылать буду, ребят одеть-обуть, а где, что? Как жить один будет? Оборвется, обносится. Да еще, гляди, и стрясется чего. Либо в тюрьму попадет, либо зарежут где, выпивать-то любит… А и тут чего я одна? Сена не накосить на корову, а без коровы что с этакой оравушкой? Как зародилась бессчастной, так и живи бессчастной, господи, унеси лешой и жизнь!»
Она не помнила, как поднялась от речки в гору, как вошла в осиротевший дом, как присела на повети. Надо было уже идти на ферму, а сил у нее не хватало, чтобы встать с порога да переодеть одежду. Призрачные, слышались на улице голоса ребятишек: им что, ничего не смыслят, сыты, и все ладно. Катерина очнулась от забытья, над ней стояла мать-Евстолья.
— И наплюнь, — спокойно заговорила старуха, — наплюнь и не реви, никуда он не девается. Нараз домой прикатит, скоро наездится!
В избе заплакал маленький, Катерина встала с порожка.
Слабость в ногах и боль в левом боку словно бы приутихли, Катерина осушила лицо клетчатым головным платком и подошла к сыну. Она знала, что он теперь слышит ее уже по шагам. Она, чувствуя, как он успокаивается при ее приближении, тоже чуть успокоилась. Мальчик улыбался ей во весь розовый ротик. Два молочных зуба уже белели в лесенках. Он весело колотил по одеяльцу узловатыми кулачками. Катерина взяла его на руки и, ощущая пеленочное, одинаковое у всех ребятишек тепло, тихонько заприговаривала: «А вот мы с Ванюшком и пробудилися, вот мы с миленьким проголодалися, а где-то сейчас папкато наш? Оставил нас наш папка, на машине уехал, куда уехал, и сам не знает…»
Матушка родимая,
Свеча неугасимая.
Горела, да растаяла,
Любила, да оставила
(Из частушек)
Делать нечего, надо было жить.
Иван Африканович с Митькой уехали утром в субботу, а вечером того же дня бригадиры объявили, что завтра, в воскресенье, разрешено покосить для своих коров. Один день, заместо выходного… Как только эта радость облетела подворья, бабы еще с вечера бросились топить печи, а ночью с фонарями кинулись на лесные покосы.
Катерина убежала в лес еще с вечера. Она выкосила за ночь с фонарем пригожую пустовинку. Утром обрядила из скорую руку телят с коровами и опять в лес, уже втроем: бабка разбудила Гришку и Катюшку. Анатошку оставили дома, чтобы сходил в обед на двор, помог обрядить бабке колхозную скотину.
Только что поднималось солнышко. В поле слезяная роса и глубокое небо сулили ведренный день. А в лесу еще пахло вчерашним зноем. Катерина босиком бежала с косами по лесной дорожке и все оглядывалась, Катюшка с Гришкой еле за ней успевали. Катюшка несла корзину с едой, Гришка волок чайник с водой.
— Гриша, Гриша, ты водицу-то не пролей. — Катерина сорвала ему земляничный кустик. — А ты, Катя, гляди за ним.
Катюшка по-взрослому затолкала выехавшую из Гришкиных штанов рубаху, сказала:
— Ой ты.
Гришка сопел, недовольный; видно было, что ему давно надоела эта бабья опека. Так и хотелось стукнуть по этой Катьке, да надо бежать, торопиться. Ему все казалось, что вон за этой горушкой и будет покос, а за горушкой опять был лес и никакого просвета.
Дорожка то и дело виляла промеж сосен, то опускалась в болотце, то взбегала на брусничные холмики. Гришкины кожаные сапоги иногда скользили на иголках. Слышались голоски лесных синичек, а лес еще не шумел, потому что было очень рано и ветер еще только нарождался вдали.
Устал Гришка, но терпел. Ему и реветь хотелось, и не реветь хотелось, и было отчего-то обидно и горько. Втайне от самого себя Гришка хотел, чтобы его сейчас пожалели, но, если б его пожалели, Гришка бы разревелся от злости, и вот он не знал, что виновато во всем этом.
Дорожка вдруг вынырнула из леса на полянку. Катерина взяла у Гришки чайник с водой, подвесила на еловый сучок.
— Вот ты, Гришенька, огонь разводи да посиди, а то пойди ягодок пощипли.
От материнских слов Гришкины слезы рассосались гдето в носу.
Катерина наставила косу себе и Катюшке:
— Не торопись, маши-то не широко и ногами переступай по капельке.
Катюшка слушала, сдвинув бровки.
— Носок-то у косы поднимай, а жми на пятку, вот и пойдет дело.
Катюшка взяла косу. Коса была ей велика. Выбрала поровнее лужайку, тюкнула раз, другой… Мать уже не смотрела на дочку, и Катюшка, слушая, как хрустит срезанная трава и как вжикала мамина коса, тюкнула еще, потом еще.
Гришка, с закушенным в зубах языком, стоял рядом и смотрел, как учится Катюшка косить.
— Не гляди! — сказала Катюшка, но Гришка не уходил и, наслаждаясь Катюшкиным неумением косить, закричал:
— Вот и не умеешь, вот и не умеешь!
— А вот и умею, вот и умею!
Катюшка собрала все силенки, взмахнула косой.
Неожиданно для нее самой получилось очень хорошо, трава с белыми ромашками, с розовым клевером легла ровным полукругом. А Катюшка, обрадованная, повторила движение, и опять легла таким же полукругом новая трава, а ту, что была свалена предыдущим взмахом, сгрудило косой в один бок. И вот Катюшка, чтобы не забыть рисунок движения, заторопилась и взмахнула в третий раз. Носок косы воткнулся глубоко в землю. Еле-еле вытащила косу, растерянно обернулась к матери. Гришка не видел этого позора, он давно убежал в смородник. Катерина тут же, одним затылком, почувствовала взгляд дочери, остановилась:
— Ты разве не запомнила, чего я тебе говорила-то?
Жми, доченька, на пятку, носок-то должен поверху ходить.
Да не торопись, да захватывай-то понемножку.
…И Катюшка прошла свой первый в жизни прокос.
Оглянулась радостная, усталая и, не веря глазам, пошла обратно, разбила косьевищем нетолстый валок. Стерня была неровная, кое-где торчали бороды непрокошенной травы, но Катюшкино сердечко прыгало, как воробей. Она сильно устала, но тут же начала новый прокос. Катерина, остановившись, чтобы наставить косу, улыбаясь, радостно и беззвучно плача, долго глядела на дочку…