Вон ленточка сосен по соседству с суковатыми березами. Выбираю одну и бесшумно лезу на нее. С высоты открывается волнистый разлив зелени, а поблизости качается на нем огнисто-рыжая копалуха. Впервые вижу, как она склеивает хвоинки. Да не все подряд, а по выбору.
Смотрю долго-долго, а потом осторожно спускаюсь и тихонько отхожу подальше. Сажусь на сваленную березу и чувствую в себе гордость: не где-нибудь, а у нас, в березовом крае, вскормлены пернатые богатыри. И борки не сами по себе прибежали сюда: их тридцать лет назад бережно высаживали и пестовали руки моей матери, моего отца. Им и земле родной — поклон за доброе дело, за глухарей.
У заросшего песчаного копанца облюбовал себе место чернощекий барсук. Вырыл в глуби просторные хоромы — с коридорами, спальней, кладовыми. А песок отнес и подальше упрятал. Лишь возле парадного входа на площадку посвежил им, да чуть приметные песчинки лежат на тропке к туалету.
После трудов праведных сам от удовольствия крякнул: эвон какое жилище-то распрекрасное! Вокруг черемуха молодая кустится, черная смородина кислинкой напахивает, костяничник устилает тенистые прогалинки между чистоствольными березами. А вблизи смуглые сосенки приподняли мохнатые шубейки...
Натопается барсучина за светлолицую летнюю ноченьку и дремлет, прохлаждается у себя в спаленке. Доволен он и сладкой мякотью клубники, и горьковатыми корешками, и шмелиными сотами, и мясистыми грибами. Их-то барсук на валежину подвяливать и разложил: под зиму запас пропитания завсегда нужен.
Посапывает во сне отшельник-барсук, а у заветной валежины красная зверушка крутится. Распушила хвостик и быстро-быстро лапками грибки перебирает. И получше да посуше тащит к сухому в полберезы пню: тут у нее два дупла имеется. Птах лесных выселила и сама заняла высокий терем. Ниже склад сделала, а повыше теплое гнездышко.
Выберется часом барсук и подвернет к валежине. А там белочка проказничает. Ох, врасплох он ее застал!..
Укатится горячее лето, и вспыхнут леса закатными красками. Изойдут они лиственным дождем, заметут тропки барсучьи и опустевшую валежину. Все реже станет видеться с барсуком белочка. А под белые мухи тот и вовсе заснет беспробудно. Разве что в оттепель вылезет изредка поразмяться да надышаться свежинкой. Тогда и увидит белочку, ставшую сизо-голубой. Поцокает та ему приветственно из дупла, скользнет вниз и попрыгает к сосенкам. Грибы-то грибами, а шишки — наипервейшее кушанье.
Коли белочка тут, значит, спокой в лесу. Оглянется барсук по сторонам и не спеша полезет коридором в спальню.
Между угоринами, то пашенными, то лесистыми, бежит сырыми низинами застенчивая речка-невеличка. Не враз ее и заметишь в буйной черемуховой волне и густоте ольшаника. Прячется она под нависью дремучих кустов и лишь ближе к Исети удивленно смотрит прозрачными омутами на недосягаемую лазурь неба.
Кажется, будто выбежала из сумеречной зелени русоволосая девушка, да так и замерла в изумлении. Дух захватило у нее от солнечного простора, от величавой красоты русской земли: тут богатырский медно-рудный бор, а там — березовые рощицы, и поля, поля неоглядные.
Давным-давно дали речке имя Ольховочка. А еще называют люди речку Певучая. Редко где встретишь столько птиц, сколько гнездится их здесь по чащам и на луговинах. И какие только голоса не услышишь!
Ранней весной стекают в реченьку звенящие переливы жаворонков, дарят ей скворцы замысловатые напевы, и шлют с высоты привет журавлиные стаи. Не облетят стороной утки и кулики — останутся с нею на все лето.
Нескончаемые песни поются, когда распустится листва и разнесет ветер вздохи черемухи. И кого тут нет! С первым светом утренним и до вечернего тумана перекликаются кукушки, соревнуются меж собой славки и пеночки-теньковки, неповторимо звучны трогательные строфы певчего дрозда, и всю жизнь бы внимал искусным перепевам синегрудок-варакушек.
А больше всего славится реченька соловьями. Каждый куст свистит и щелкает. Пройди неслышно кустами, всмотрись зорко и заметишь немало слушателей у соловушки. Притих возле своей голубки нежный вяхирь, раздувает он винно-красный зоб, но не осмеливается заворковать. Малая выпь как села на ольховый сук у воды, так и застыла по стойке «смирно».
Соловьиные паузы заполняют скрипуны-коростели. Им подсвистывают погоныши, и где-то бьют перепела. И все голоса, голоса...
Ни на день не расстаюсь я с речкой. Закрою глаза, а передо мной все она, Певучая. Просвеченная солнышком, воспетая иволгами и соловьями. Соловьями на каждой ветке черемухи и бузины.
Еще вчера светились и звенели березовые листья, а сегодня плотно прилипли они к сырой земле. Сгасли угли листопада и в осинниках. Первая слякиша сошла, но угрюмо-холодно в лесу, и вымерло, даже синиц не слыхать.
На полянке под березами увидел я пепельный комочек. Подошел ближе и разглядел молодую белую трясогузку. Сжалась она и виновато скосила на меня влажный глазок. Чувствую, как дрожит ее тельце под перышками, как голодно ей в пустом воздухе.
Первым делом пожалел я трясогузку. Живо вспомнил, как шумела вчера слякиша. Не мудрено и отбиться от стайки такой крохе. И захотелось мне приласкать-отогреть и хоть чем-нибудь накормить птаху. Да чем? Где они надоедливые мошки-мушки?
Пока размышлял, трясогузка встрепенулась и начала порхать над ворохом листьев. Часто-часто взмахивала крылышками, вроде бы согреться старалась. Я так и подумал, улыбнулся ей: ишь, какая догадливая! И тут же сконфузился. Листочки под ней перевертывались, и она высматривала под ними схоронившихся мушек. Вишь, тут склюнула, вон там кого-то обнаружила...
Кружилась, порхала трясогузка над листьями и потихоньку отдалялась от меня. А я шаг за шагом ступал, за ней следил.
Сколько времени мы двигались лесом«по мутному небу не определишь. Незаметно на опушке очутились, и трясогузка легко высоту набрала. Снежинкой растворилась она и уже издали весело подала: «до-ле-чу, до-ле-чу». Как бы успокаивала: не загину, догоню своих сестер.
Зеленовато-желтая синица, словно последний листок, порхала в березовых ветках и все «пинькала» да насвистывала. А что, если ее подразнить! Я по-синичьи свистнул.
Синица насторожилась и прислушалась. Я снова свистнул: «фи-ють, фи-ють, пинь, пиньк». Она стала отчаянно озираться на березы. И сколько ни смотрела — не могла найти своей подружки. Кто же свистел?
Глянула синичка на меня и все поняла: «Ах, так это ты проказничаешь?» И неожиданно выпела звонко-серебристо: «Тю-ти, ви-тю-тю». Да еще такое — что словами и не передать. Спела и с задоринкой прищурилась, как бы спрашивая меня: «А так-то ты сможешь?»
— Не могу, — признался я и развел руками, — Нет, не могу!
Голосок у синицы негромкий, да свой. Как ни старайся, а по ее не споешь. И березы слушать не станут, отвернутся. Лес не проведешь.
Давно опушились вербочками тальники, вызеленились на них листочки, а черемуховый куст стоял неодетый и все кого-то или чего-то ждал. И как-то майским вечером ожил в нем соловей. Щелкнул-свистнул и... смолк. Нет, не пелось ему в голых ветках.
А земля дышала теплом, и чутко было, как росла-ворошила трава сухие листья под черемшинами...
И соловей не вытерпел: засвистел и защелкал на весь край. Да разве мог он выжидать, если куст на высоком берегу Крутишки снился ему в заморских краях, к нему торопился-летел долго и нелегко, для него берег он свою песню. И счастливый куст засветился в сумерках чистыми легкими кружевами. Воздух стал пахуч и свеж, и тогда соловей весь превратился в звонкую вдохновенную песню. И чем громче и сердечнее он изумлял черемуху, тем больше и больше рождалось на ветках светлых кистей.
Была полночь, а в дальних юровских тополях проснулась кукушка. Не луна полнолицая своим светом, а соловей разбудил ее. И она до утра считала-сулила бессмертие певцу черемуховой ночи. А если он на самый короткий миг умолкал, в ивняках тревожилась варакушка, начинал скрипеть-припадать на ногу коростель.
Снова и снова поднималась и звенела соловьиная песня, и все рядилась в подвенечное платье черемуха. А земля стала так мила и молода — хотелось взлететь и смотреть на нее вровень с луной.
Казалось, пел только один соловей, а остальные лишь отзывались и несли, несли его песню по всей русской земле. И всюду зацвела белая черемуха...
Солнцевосход встречала черемуха невестой, волновалась и заглядывала в Крутишку. И солнышко дивилось на нее горячо и жарко, искало золотистыми руками ночного певца. Не жар-птицу увидело оно — скромно-серую птичку с темными усталыми глазами.