А жизнь на исстрадавшейся земле шла своим чередом. Кончился обстрел, и все стали собираться. Данилов с напарником в траншею, остальные — за траншею, загорать. Семен Прокопович и Воронков долго-долго трясли друг другу руки, как будто их рукопожатие было последнее. Ну вот еще, они не раз будут встречаться, з д о р о в к а т ь с я. Не раз попьют чайку, побеседуют. И повоюют — каждый на своем месте.
Распрощавшись со снайпером и с напарником, Воронков по траншее, по ходу сообщения, по ложбинке вывел своих орлов на южный склон холма, затопленный солнышком. Сухо, травка — валяйся, не хочу! Правда, по соседству с уютной поляночкой зияли черные воронки: бомбы, снаряды, мины. Так сказать, курорт на фоне Великой Отечественной.
Воронков велел раздеваться всем до трусиков или кальсон — у кого что, — кальсоны закатать повыше, и ложиться на разостланные шинели и плащ-палатки. И сам оголился до пупа. Подумал — и снял бриджи, размотал бинт с голени. Дмитро Белоус не преминул дать совет:
— Товарищ лейтенант, ранку-то с мазью не нужно б выставлять!
— Почему? — удивился Воронков.
— Солнце подожгет…
— Дмитро правду кажет, — сказал Зуенок. — Когда в госпитале укладывали на солнцепек, завсегда нам наказывали: рана должна быть сухая, то есть без мази. А то сожжет…
— Я ж не намерен полдня загорать, — беспечно сказал Воронков. — Авось не зажарю.
— Как хотите, — сказал Белоус, поудобнее устраиваясь на спине.
Гурьев оглядел Воронкова, потом Белоуса, почесал в затылке, подоил нос двумя пальцами, выложил вдоль туловища руки-кувалды, повздыхал. Воронков распорядился: загораем на спине десяток минут, после на левом боку, на правом, на животе — итого сорок минут, для начала достаточно, а то подгорим. Следил по часам, каждые десять минут подавал команду, чтоб переворачивались, но ребят на солнце размаривало, и они заглушали его команды добрым храпаком.
Он смотрел на белые, молодые, сильные тела, щедро помеченные пулей или осколком, не обойденные нарывами фурункулов. А что, пусть живительное солнце погреет как следует раны и язвочки, глядишь, и поможет. Он смотрел на эти мужские тела и вспоминал госпитальные — забинтованные, загипсованные, неподвижные — фигуры на хирургических кроватях. Кто-то из этих фигур впоследствии воротился к жизни, кто-то умер. Но в числе воротившихся к жизни были и такие, что никак не скажешь: им повезло. Среди множества госпитальных эпизодов в памяти засел и такой: к сержанту-связисту прибыла из Улан-Удэ жена. Связист кантовался несколько месяцев, родни у него не было — только подруга жизни, он и просил, чтоб навестила, она все не ехала. А до Иркутска от Улан-Удэ, по сибирским меркам, всего-то ничего: полсуток езды. Позже Воронков сообразил, почему не ехала: не хотела, ибо муж был израненный и контуженный вразнос — существует, но не живет. Хотя, слава богу, ходит кое-как, дергаясь, шатаясь, держась за стены, останавливаясь через шаг отдышаться. Оставили их в палате вдвоем, о чем они уж там говорили — кто ведает. Когда раненые зашли пару часов спустя, Воронков увидел, как резко, облегченно встала женщина с табуретки. Аж халатик свалился с плеч. И тут раненый-контуженый, дергаясь в конвульсиях, едва не падая, поднял халат и попытался помочь ей надеть. Боже, с какой брезгливостью, вся как-то исказившись обликом, женщина процедила: «И он туда же! Да куда тебе!» Боже, каким жалким, побитым, никому не нужным сделался сержант! У Воронкова сжалось сердце и кулаки сжались.
Чем закончился тот эпизод? Жена не взяла мужа домой, отказалась, и его, откомиссованного, отправили в Иркутский инвалидный дом — доживать свой век. Бедняга сержант никак не мог взять в толк, что верной спутнице по жизни не нужен такой. И подраматичней ситуации встречал Саня Воронков. А вот стоит перед глазами тот брошенный сержант-связист. Уж у кого одиночество так одиночество — при живой-то жене. Впрочем, она, наверное, развелась с ним. Может, подвернется кто поздоровей. Или уже подвернулся…
Да, подраматичней, потрагичней встречались ситуации Сане Воронкову. А держится на плаву, не тонет в беспамятье история с девяностолетним стариком и его козой. Что за история? Вовсе простенькая. Тоже валялся Воронков в госпитале, в подмосковном, прифронтовом. И жил в том же поселке дедушка, седой, подслеповатый, полуглухой, бобыль бобылем, и вся радость-то у него — коза Катька. Не коза — одно название: кости да кожа. Но как любил ее дед, как истово пас, песни даже ей пел! Украли Катьку, и дедушка по козе плакал, как будто получил похоронку…
Вот — жизнь в тылу. Тяжелая, холодная, голодная, сиротская. Как пишут в газетках, фронт и тыл едины. Правильно, едины. Но если фронтовики предстанут перед высшим Судом Совести, то этого не миновать и живущим в тылу. Суд Совести беспристрастно разберется, кто сутками не уходил из цеха от станка, а кто воровал у детдомовцев продукты, кто отдавал последний рубль в фонд обороны, а кто спекулировал на черном рынке, кто благословлял сыновей на бой, а кто укрывал сыновей-дезертиров. И всем должно воздать по заслугам, иначе совершится тягчайшая несправедливость. Мы не можем, не имеем права жить после войны вместе — чистые и замаранные. Упрощаю? Не думаю…
Припекало, мухи и слепни облепляли, плюс комары, не боявшиеся никакого солнца. Курорт был подпорчен. У Воронкова разболелась голова: нажгло, надо было чем-то прикрыться. Он срезал веточку, лениво обмахивался. Или башка болит от мыслей? И так бывает. Сорок минут истекали. Дать ребятам еще пожариться, что ли? Уж больно симпатично млеют. И ни у кого головушка не болит?
— Ребята, подъем! — скомандовал Воронков.
Гурьев всхрапнул еще забористей, а Дмитро Белоус вскинулся:
— Подъем, товарищ лейтенант? Вообще или в частности?
— И вообще, и в частности. Натягивай портки, Дмитро!
Но сам не успел натянуть портки, как из-за кустов выплыла Света Лядова, а в шаге позади — капитан Колотилин. Вот уж кого не ожидал здесь Воронков, так это санинструктора и комбата, да еще вдвоем.
— Здравствуйте, — сказала санинструкторша.
— Здорово, Воронков. — Комбат, похоже, улыбнулся. — Мы не вовремя?
— Здравия желаю. — Воронков поднялся, держа в руке смотанный бинт. — Медицина и начальство, как всегда, объявляются не вовремя.
— Извини, ротный. Впредь не будем. — На твердом, неподвижном лице комбата вроде бы опять промелькнула улыбка.
Гляди-ка, оказывается, он может улыбаться. И разговорчивый что-то. Ладно, это хорошо.
— Выполняем ваши указания, товарищ капитан. — Воронков тоже выдавил улыбку. — И товарища санинструктора рекомендации…
— Благодарю, товарищ лейтенант.
— Не за что, товарищ старший сержант медслужбы.
Разговор у Воронкова с санинструкторшей был будто шутливый, но чем-то, если поглубже, и серьезный — во всяком случае, так ему подумалось. И еще подумалось, что в солнечном свете она вовсе симпатичная и милая: копешка золотистых волос, а брови и ресницы черные, а губы пухлые, алые, а глазищи синие-пресиние и главное — добрые… словом, портрет писаной красавицы. И стройная, гибкая, в талии перехвачена широким командирским ремнем. И никакой напряженности или страха в ней нет. И на него, Воронкова, смотрит хорошо. Ну и хорошо, что хорошо!
— Докладываю, ротный. — Комбат по-прежнему разговорчив и вроде бы весел. — Я ведь тоже загорал. Малость. Больше недосуг… Мой Хайруллин говорит: «Товарищ комбат, и нас в госпитале выволакивали на солнце, раны шибче заживали…»
— Точняк говорит Хайруллин, — сказал неразговорчивый Зуенок.
— Загар вообще полезен. Облучение ультрафиолетовыми лучами, — с забавной важностью произнесла санинструкторша.
— Ну вот видите: ультрафиолетовые! — И Колотилин снова сощурился.
— Разрешите одеваться, товарищ капитан? — спросил Воронков, перекладывая бинт из руки в руку.
— Валяйте.
— Товарищ лейтенант, а вам рану выставлять не надо, солнце может обжечь кожу. Из-за мази, — сказала санинструкторша.
— Кгм! — громоподобно кашлянул Белоус: я, мол, предупреждал, да лейтенант не послушался.
— Ты что, Дмитро, простыл, пока загорал? Землица сырая?
— Землица не сырая, товарищ лейтенант! — И Белоус запрыгал на одной ноге, другою стремясь попасть в штанину.
— Товарищ капитан, — сказал Воронков. — Сейчас Зуенка направляю на ремонт землянки санинструктора.
— Давай, давай.
— Товарищ лейтенант! — сказал Яремчук. — Дозвольте и мне… на подсобу Зуенку. Вдвох быстрей склепаем.
— Согласен.
— Ротный, не забудь: к двенадцати ноль-ноль на НП. Как штык!
— Не забуду, товарищ капитан.
— Я тоже туда… Но сперва провожу Свету… Пошли?
Она кивнула, и Воронкову почудилось, что кивнула не Колотилину, а ему, прощаясь. Персонально? Зачем, к чему? Он в этом не нуждается — чтоб персонально. Он ей симпатизирует, не больше того. Больше быть не может, потому что была Оксана. А для него, пожалуй, и есть. Есть Оксана, живет, тревожит, зовет к себе, как будто никакого капитана медицинской службы Ривина и не существовало на свете. А может, и Ривин погиб тогда при бомбежке госпиталя? Все может быть.