— Еще сентябрь!.. Успеют?
— Не-е... В прошлом не успели и в позапрошлом годе тоже не успели. Пашут хорошо и сеют прилично. А убирать некому. Студенты да рабочие из Кирова. Но те приедут да сбегут. А еще заключенных присылают. Вот бы в Москве посмотрели на это! — И Мишка рванул со зла мотоцикл быстрей. И закричал: — Чужая болячка в боку не болит!
На крутом вираже он влетел в какую-то деревню и остановился возле старого дома.
— Тетя Дуня здесь! — произнес, ухмыляясь.
— Это кто?
— Тетю Дуню не помнишь? Материна крестница. Самогон варит. Сейчас комедию произведем.— И Мишка уверенно направился по шатучим черным ступенькам в избу. Постучал и, не дожидаясь ответа, открыл дверь.— Приветствую и поздравляю, — сказал громко.
Тетя Дуня сидела вдвоем с женщиной, пила чай с карамелькой. Стояли на столе какие-то стаканы, но следов самогона Мишка не углядел. Он повернулся к Шохову, подмигнул ему: мол, следи за мной.
— Тетя Дуня, чем заняты, какие такие дела производите?
Тетя Дуня встала и, вытирая руки о передник, сказала:
— Мишка, ты, что ли? А это кто? Не узнаю!
— Это наш,— отмахнулся Михаил.— Ты что, чай пьешь? А покрепче?
— Чего покрепче-то? — спросила непонимающе тетя Дуня. Была она еще не седа, простоволоса и крепка на вид.
— Чего, чего! Самогон-то где у тебя?
Тетя Дуня всплеснула руками:
— Мишка, да ты в уме, какой самогон! Зачем он мне! Я и сама не пью, и никто у меня не пьет!
Мишка озадаченно посмотрел на тетю Дуню, на стол и покачал головой:
— Врешь все. Ну ладно. Найдем, как тунеядку выселим в Сибирь, будешь знать!
Тетя Дуня не поняла всей силы угрозы, но на всякий случай сказала:
— Миш, ты же мне родня? И чего пужаешь, если я невиноватая? Ты зачем приехал-то?
Мишка шмыгнул носом и сурово произнес:
— Ищем тут двух беглых... Не видела случайно?
— Это какие же?
— Какие... Один такой высокий, а другой, наоборот, маленький.
— Ой,— сказала тетя Дуня,— в лесу видела. Длинный, тощий, а с ним такой круглый, да?
— Приметы сходятся,— деловито произнес Мишка.— Надо ловить.
— А чего же вы их, руками, что ли? — спросила испуганно тетка.
— Почему руками, у меня в мотоцикле пулемет скорострельный! Шестьдесят патронов зараз! Как дам!
Тетка охнула, перекрестилась.
— Вы уж осторожней будьте.— И, провожая их на крыльцо, добавила: — А то-то гляжу, второй вроде не наш.— Это на Шохова.— А теперь-то понимаю, как по виду городской, то из району, значит...
— Вот-вот,— кивнул Мишка.— Он там главный по этому делу. Так что, если в другой раз самогону не будет, смотри мне!
И, не прощаясь, дал газу. Чуть отъехал и захохотал, даже не смог править. Смеялся, закидывая голову, и, оборачиваясь к Шохову, крикнул:
— Во, будет разговору до нового года. Я ведь как отслужил, приходил к тете Дуне в военной форме. Так она и решила тогда, что я в милиции работаю. А насчет самогону врет, в другой раз я у нее пошукаю получше. Я знаю, куда она прячет.
И опять захохотал, перекричал своим хохотом грохот мотоцикла.
— Зато напугал, будет знать, как врать!
Все шло своим чередом. Шохова не торопили, не спрашивали, когда он собирается уезжать. И он как будто бы не торопился. Но про себя наметил, что больше недели засиживаться не станет. Не в отпуске же, поглядел на своих, на себя дал поглядеть, и ладно.
А пока жил себе бездумно, легко. Ел с удовольствием мясо, которое мать варила кусками в чугунке, лакомился морковью с грядки, после обеда спал. Любил поиграть с собакой (Лапка — дай лапку!) и по рецепту Мишки кормил дикого селезня, привязанного на веревочку, добавляя в пищу стекляшек, хотя еще лучше, как уверял Мишка, давать осколки фарфоровой посуды, которые почти что не перетираются.
А тут, вечерком, истопили по-черному баньку, старую баньку, в которой Шохов когда-то еще в детстве мылся, новой так и не осилили: лишь срубик без крыши на огороде торчал.
Пошли с Володькой, который так и курсировал на своем мотоцикле между двумя домами. Раздевались прямо в парилке, при свете керосиновой лампы, предбанника тут не было. Да и полков не было, лишь скамеечка да казан с водой на огне.
Володька, тот шаечку на себя и скорей одеваться.
— Я мыться люблю,— говорит.— Я раздеваться и одеваться не люблю.
А Шохов тоже решил не задерживаться, как-то поначалу показалось ему дымновато, неуютно да еще темно. А потом пригрелся, жарком стало кости ломить, и дымок не плох, горьковатый его запах детство напомнил.
Сидел Шохов разнежившись, и такое блаженное со стояние напало на него, что до утра бы тут остался, никуда не хотелось уходить. Посиживал бы так, охлестывая себя березовым веником и кожей, всем усталым нутром, впитывая горячее, самое что ни на есть натуральное тепло. До того разомлел, до того ослабел, что одевался совершенно счастливый, и потом брел огородом с лампой в руках, заплетаясь в картофельной ботве, и улыбался невесть чему. Звездам улыбался, а скорей всего самому себе. Чувство было такое, что переродился он, что не тело одно — душу выполоскал в родной водичке, сняв всю прошлую грязь и наслоения, и теперь чист, ясен, как эти звезды. Нет ничего больше, что могло бы напоминать о всяческих неудачах и промахах, да и неудач никаких нет. Словно в раннем детстве, все впереди и все поперву.
Словом, родился в эту осеннюю ночь другой человек, и так хорошо ему, что он родился. Он и в избу не пошел, а сел перед домом на поваленное дерево, не выпуская из рук лампы, и просидел долго-долго. Боялся за случайным разговором с домашними растерять хоть долю этого приобретенного первочувства новизны жизни.
Несколько раз они выезжали с Михаилом в поисках сруба, посетили кое-кого из дальней родни, кого Шохов совсем не помнил, да это не имело и значения.
Однажды Афоня сказал Мишке:
— Ты бы завез его (Шохова, значит) к Молофей Иванычу, пусть посмотрит, как живут некоторые.
— А чего там смотреть-то?
— Чудной старик, ядри, на него стоит посмотреть!
Заехали, это всего-то оказалось в трех километрах от Васина. Крошечная деревенька, от которой осталось всего два дома, один из них как раз старика Молофея Иваныча, ему, как сказал Мишка, лет восемьдесят пять. Встретил он гостей у калитки, был он в валенках, в ватнике, крепкий еще на вид и даже по-своему живописный старик, чем-то похожий на Емельяна Пугачева в школьной хрестоматии: круглая бороденка, казацкие вислые усы, седая челка на непокрытой голове.
Когда повел он гостей в дом, Шохов не без удивления увидел в пристрое и в сенцах завалы каких-то мешков, тряпок, старой обуви и невесть чего. Дав комнате барахла хватало.
— Как поживаешь, Молофей Иваныч? — спросил Мишка игриво. А сам глазом повел: мол, смотри, дорогой брат, как тут поживают, если тебе интересно.
— Чего спрашиваешь, аль не видишь? — буркнул дед незло и посмотрел на Шохова.— Если это жизнь, то уж не знаю, стоит ли отвечать.
— А чем твоя жизнь плохая? — нахально допрашивал Мишка.— Муки у тебя, вон, до потолка, я таких запасов ни в одной избе не видел.
— Дык хлопотно привозить кажен раз!
— И корова своя, и дом, и огород... Чего тебе не хватает?
— Электричества, вот чего,— сказал резонно дед,— Ты в свое Васино мимо нас шнур протянул и телевизор смотришь, а я и фонарика не имею. Не то что приемник там или газету. Не носют к нам.
— Так купи приемник! — воскликнул Михаил, странно ухмыляясь.— Сейчас транзисторный, на батарейках, полгода без смены работает.
— Это... Сколь же стоит? — настороженно спросил Молофей Иванович.— Трамзистор твой?
— По-разному,— сказал Михаил, подмигнув Шохову.— Есть который тридцатку, а есть и сто рублей. Лучше за сто покупай, он шибче орать будет.
— За сто, за сто... — огрызнулся дед.— А он испортится, да? И денежки — фу! Вон, у меня три фонаря электрических, а ни один не светит, испорченные, значит, а ты говоришь, приемник...
Мишка громко засмеялся. Он знал, наверное, к чему сведет разговор Молофей Иванович. Посмотрел дедовы фонарики, переставил из своего, подаренного Шоховым, батарейку в один из дедовых, и засветился тот белым светом. И дед засветился, обрадовался даровому подарку.
— Ишь, горит ведь. Это у тебя, Мишка, руки золотые. А у меня сроду бы не загорелся. Я знаю. Вот шить — это мой конек. Тут я все умею. Я ведь портным работал до пенсии.
Дед рассказал, как он шил в мастерской и на дому, как в Отечественную тоже шил, и его наградили за это. Дед притащил гимнастерку, где были приколоты почему-то сразу две одинаковые медали, обе за участие в Великой Отечественной войне. Одну, как сказал Мишка, он, видать, у жены украл.
Когда вышли братья на улицу (какая уж это улица, одна трава на ней), Мишка громко, не боясь, что его услышат, сказал: