Не сделал Трофим и этого. Не верил он в «комунию». Да и верит ли он в нее теперь, когда «у них» так хорошо идут дела?
— Ешь, Трофим Терентьевич, не задумывайся, — сказала Дарья Степановна, положив ему в тарелку широкого, как лопата, карася. — Теперь думай не думай, себя заново не выдумаешь, а карась простыть может…
Трофим не удивлялся тому, что Дарья слышала его мысли. Да он и не прятал их. Не для чего и не для кого. Он теперь как бы человек с того света. Только кажется, что он живет, а на самом деле он умер для Дарьи, для Надежды, для всех… Может быть, он живой только для Сережи. А для остальных он покойник. И никому нет до него дела.
Придя к такому заключению, Трофим сказал:
— Худо жить на свете умершему человеку.
— Да уж куда хуже, — поддержала разговор Дарья Степановна, — если человек при жизни чувствует себя мертвым.
Трофим, посмотрев на Дарью и решив, что его «премудрости» запросто раскусываются ею, умолкнул, принялся ковырять вилкой широкого карася.
Где-то стороной прошла гроза. Чуть посвежело. После молчаливого завтрака на Митягином выпасе все поразбрелись, и Дарья осталась с Трофимом один на один. Она не противилась этому.
Уж коли встретилась, надо было рано или поздно поговорить. А коли так, зачем же откладывать?
Они остались за тем же большим столом под сосной. Дарья на одной стороне, Трофим на другой.
— Ну-у, выкладывай, как ты перешагнул через свои клятвы, как ты потерял и похоронил для нас себя заживо.
— Мне, Дарья Степановна, как перед богом, так и перед тобой таить нечего. Проклял, видно, меня господь еще во чреве матери моей за купленное начало мое, породившее меня по корыстному принуждению…
— Трофим, ты с Адама-то не начинай… А то и до грехопадения не дойдешь, как за обед приниматься надо будет. Да сектантства поменьше на себя напускай. Не с молоканкой разговариваешь… Ты с Эльзы, двоеженец, начни. Про остальное-то в каждом доме знают, и до меня дошло.
— Так я и начинаю с нее. Про остальное я и писал и сказывал. А как про Эльзу без проклятия всевышнего начнешь? Я ведь тоже при ней, как собака на привязи, по корыстному принуждению. Слушай уж. Я буду рассказывать как могу, а ты, что не надо, отметай.
— Веников нынче маловато наломала. Боюсь, что на весь-то твой мусор не хватит их. Ты, сказывают, утонуть готов в своих словах, лишь бы говорить. Н-ну, давай начинай с кержацкой деревни в Америке, где тебе хорошая вдова с домом подвернулась.
— Стало быть, тоже знаешь…
— Да что мне, уши паклей затыкать, что ли? Пелагея-то Тудоева два раза у меня чаевничала, плачи души твоей пересказывала.
— Именно что плачи. И сейчас душа моя кровавыми слезами обливается.
— А ты давай без слез… По любви же ведь ты прожил с ней без малого сорок лет? Чем-то же зацепила она тебя? Чем-то завлекла?
— Это конечно. Наживка была такая, что чуть не ослеп. Надо и то взять во внимание, что тогда мне куда менее тридцати было. Слушай. Как, стало быть, попал я в кержацкую деревню — и порешил, что лучшего мне ничего и не надо… Домой так и так не воротишься. Да и к тому же подумал, что во вдовах ты тоже не засидишься. Артемий-то Иволгин когда еще к тебе приглядывался…
— Артемия не касайся, — перебила Дарья. — Про него особый сказ будет, если ты будешь стоить того.
— Я же к слову… Не в обиду тебе, — стал оправдываться Трофим. — А Марфа, которую мне кержаки приглядели, хоть и была икона неписаная, неопалимая купина жаркого письма, а все ж таки не по мне. Грамоте не знала. Одежа постная. Разговор суконный. Будто не в Америке родилась, а в шайтанском скиту… А огня много. И в глазах и в теле…
— Разбирался, значит, — заметила как бы между прочим Дарья.
— Ну, так ведь Шанхай город веселый. Не знаю, как теперь, а тогда там со всего свету наезжали. Всяких навидался. Должно, любила меня Марфа. Первая открылась мне и хозяином в дом позвала… Смешно бы отказываться при моем батрачьем положении. Но отвечать тоже с умом надо было. Один раз приголубишь — сто годов не разделаешься. Кержаки тебя со дна моря вынут, к ней в дом приведут. Раздумывал… То постом огораживался, то говорил, что еще году нет, как ее обиженный житейскими радостями Фома, в потуге на них, одночасно на третий день свадьбы помер. И осталась Марфа ни вдова, ни девка, ни мужняя жена. А она ни в какую… Как только встретит меня… уткнется в грудь… «Пожалей, Трофимушко… Коли женой не гожусь, марьяжной возьми… На огне в этом не признаюсь нашим. Не заставлю тебя моим мужем быть».
— Смотри ты, как любила тебя Марфа, — с сочувствием сказала Дарья. — Не пожалел, значит, ты ее женскую нищету…
— Пожалел бы, да Эльза приехала. Приехала в бричке на двух вороных… Тогда еще «форды» на фермах только-только в моду входили. Приехала и увезла меня…
— Как же это так увезла? Против твоей воли?
— Да что ты, Дарья… Она кого хочешь увезти могла. Сатана. Испанских кровей немецкая полукровка. Ноздри тонкие, как рисовая бумага. Шея как у дягилевской пристяжной… Масть иссиня-каряя. Грива в крупное кольцо. Рот полон зубов, и все как снег. Глаза будто смолевые факелы. Губы тугие, норовистые. Рот маленький, как у чечетки. А ноги лосиные, длинные, быстрые… И я, стало быть, как увидел ее — и… сноп снопом. Даже глаза закрыл, будто на солнце глядел…
— А она что? — напомнила Дарья, когда Трофим прервал рассказ, видимо заново переживая давно отгоревшее.
— А что она, когда ее Роберту за шестьдесят пять перевалило, а я был в самой горячей поре… Подошла ко мне на поле, уставилась на меня смолевыми факелами и сказала: «Об условиях говорить не будем, я умею вознаграждать…»
— Так и сказала?
— Так и сказала… Сказала и повела меня, как коня, к бричке. А остальные, которых она наняла в деревне на сезон, пошли на ее ферму пешком… А мы, стало быть, вдвоем да ночью… Нет, это была не любовь, Дарья, а пьянство. Теперь уж во мне сгасло все житейское. Я смотрю на себя, как чужой человек, и мне незачем врать тебе. Это была не любовь. Может быть, она и могла бы быть, но не нашлось времени, чтобы ей зародиться. К полудню Эльза приехала в кержацкую деревню, а к полуночи она плясала передо мной в перелеске только в одних полосатых чулках… Надо правду сказать, что я не видывал и, конечно, уж не увижу таких плясок. Надо правду сказать и о том, что я никогда никого не любил, кроме своей Даруни… Не прими это за красное гостевое слово, Дарья. Тебя я любил с первого часа моей первой любви и будут любить до последнего издыхания. Ты не слушай, Дарья. Это не я и не про тебя… Я говорю про тех двух людей, которых уже нет…
Трофим снова умолк. Дарья, взволнованная его рассказом, показавшимся ей правдивым даже в преувеличениях, не стала больше напоминать ему о продолжении. К тому же послышались голоса.
Это возвращались внуки с матерью.
Отказавшись от обеда, Трофим попросил разрешения побывать еще раз на Митягином выпасе.
Дарья на это сказала:
— Зачем же в такую даль ноги маять? Завтра я решила перебраться в Бахруши. Там и свидимся. Принародно.
Любезный Андрей Логинов вызвался довезти Трофима до дому. Катя отпросилась у матери и бабушки прокатиться с Андреем….
— Я тоже, я тоже, — увязался Сережа. — Гренд па возьмет меня на руки… и даст мне послушать часы. Гренд па, возьми меня…
— Ты теперь, Сереженька, бабушкин, спрашивайся у нее, — наставительно сказала Надежда Трофимовна.
— Пускай едет, — распорядилась Дарья Степановна.
И Сережа тотчас оказался в коляске на коленях у Трофима.
Когда мотоциклет был заведен, Дарья совсем по-свойски сказала Андрею:
— На колдобинах-то сбавляй скорость. В оба гляди. Тебе меньшого внука препоручаю. С тебя и спрос.
Андрей ответил в той же манере грубоватой задушевности:
— Да уж как-нибудь, Дарья Степановна, оправдаю доверие.
Мотоциклет тронулся. Сережа завизжал, захлопал ручонками. Трофим прижал его к себе…
Как бы это все не понравилось ревнивому Петру Терентьевичу! Он хотя и двоюродный дед, а любит Сергуньку, как родного внука. Именно об этом подумала Дарья, провожая глазами уехавших.
— Как это жаль, как это жаль! Мне очень жалко и время, и деньги, и такие возможности!.. Такие возможности показать Америку в Москве! — сокрушался Джон Тейнер об американской выставке, разжигая костер на лесной поляне.
Федор Петрович Стекольников не забывал американского гостя. И сегодня, в воскресный день, пригласил его на обещанную грибную вылазку в дальнешутемовский лес.
Грибные трофеи были не столь уж велики, но Елена Сергеевна Бахрушина и Надежда Николаевна Стекольникова обещали угостить американца уральской грибной похлебкой.
Петр Терентьевич, прихвативший из дому богатое разнообразие съестного, сервировал на разостланной скатерти полевой стол. Сервировал его с таким расчетом, чтобы было что запечатлеть Тейнеру на пленке для американского телевидения.