Стояли в З., на узловой станции. Станция была забита поездами – все военные, все первой очереди.
В вагонах нечем было дышать.
Доктор Белов прошелся вдоль поезда. Сухая угольная пыль противно хрустела под ногами… Из-под вагона команды пел петух: там помещались поездные куры в специальных клетках. Около вагона стояли красноармейцы и детишки. Носильщик остановился со своей тележкой и заглядывал под вагон. Какая-то девочка, подпрыгивая, кричала:
– А когда поезд идет, у них хвосты развеваются!
Тут же стоял Кострицын со строгим и недовольным лицом. Красноармейцы смеялись. Один сказал:
– Петух, обратите внимание, и под вагоном поет. Такой мужчина неунывающий.
Другой сказал, поплевывая шелухой тыквенного семени:
– Боец за курами ходит.
Доктор подошел ближе… Красноармейцы посмеивались.
– Вы видите, товарищ начальник, что делается? – спросил Кострицын.
– Ну-ну, – сказал доктор. – Все это не так страшно.
– В один прекрасный день, – проворчал Кострицын, – я ляжу под паровоз через эти насмешки.
– Глупости, – сказал доктор. – Зайдите ко мне, поговорим.
Он пошел дальше. На крыше восьмого вагона Супругов принимал солнечную ванну. Он был в трусиках и тюбетейке. В окне вагона-кухни тряслись толстые голые руки Фимы – она ощипывала курицу. Тарахтела механическая картофелечистка. Слышался голос Соболя:
– Почему вы считаете прежнее количество порций, когда Огородникова уехала? Вы считайте минус одна порция. А у Низвецкого колит – считайте минус еще одна порция…
«Однако, – подумал доктор Белов, – какую картину полноты жизни являет наш поезд».
Ему вспомнился их первый рейс. Вот этот кригер тогда горел, все стекла вылетели. Теперь у них под вагоном несутся куры. Поезд оброс бытом, он стал жильем, домом, хозяйством.
«Что же, – подумал доктор, – это естественный ход вещей».
Он подумал это вяло, он заставлял себя думать о том, что его окружало. С тех нор как уехала Лена, его томила тревога. Те доводы, которыми он себя еще недавно успокаивал, теперь казались ему детскими. Он уговорил себя, что все будет благополучно, и тешился своими выдумками. Если даже та посылка дошла к ним, на сколько времени им могло хватить ее? Ну – на месяц, при очень большой экономии… На днях он узнает их судьбу. Он будет держать в руках конверт, исписанный Сонечкиным почерком. Он знал этот почерк наизусть, каждую буковку знал по памяти и каждый хвостик… Почему один конверт? Пачка конвертов. Ах, пусть хоть один, хоть знать, что они существуют…
Был такой же жаркий день прошлым летом, в начале июля. На станции Витебск-Сортировочная, в Ленинграде. Так же стояли составы на всех путях… Нет, там их было меньше.
И вдруг откуда-то вышла Сонечка в сером платьице…
Он спрашивал у Данилова, когда вернется Лена, тот сказал – дней через восемь.
Восемь? На всякий случай возьмем десять.
Доктор нарисовал в своей клетчатой тетради десять синих кубиков. Когда кончался день, он перечеркивал один кубик красным карандашом.
Все это утро Данилов провел у коменданта, добиваясь отправки поезда. К обеду подали паровоз. Из З. выбирались мучительно, застревая у каждого семафора. Наконец пошли немного веселей.
И вдруг понеслись полным ходом, пролетая с грохотом мимо крупных станций, где стояли, провожая их взглядом, люди с поднятыми флажками: пришла телеграмма о том, что им надлежит срочно прибыть в Р. для приема раненых.
Был вечер. Доктор Белов достал свою тетрадку и хотел перечеркнуть еще один синий квадратик, седьмой по счету: семь дней не было Лены… Постучали в дверь. Это был Кострицын. Он шагнул в купе – седой, громоздкий, руки по швам.
– Вы садитесь, – сказал доктор. – Давайте, знаете, поговорим попросту. Вы сядьте. Сядьте, сядьте.
Кострицын сел.
– Ну? – сказал доктор. – На что вы жалуетесь?
Кострицын покашлял в кулак.
– Товарищ начальник, – сказал он, – вы тоже не молоденький, войдите в положение. Буквально нет такого человека, чтобы не скалил зубы.
– Да, – сказал доктор, – это, конечно, феерия – я говорю о курах. Но раненым, знаете, полезны свежие яйца. Очень полезны.
Поезд замедлил ход, приближаясь к станции. Он остановился, но сейчас же послышался свисток, и колеса снова пришли в движение…
– Товарищ начальник, – начал Кострицын вторично, – я не для того записывался добровольцем, чтобы кур пасти. Я думал, что санпоезд – это тоже боевое дело. А тут ни за что ни про что, изволь радоваться…
– Мне говорили, – невинно польстил доктор, – что вы любитель и специалист по части сельского хозяйства.
Кострицын кивнул головой:
– Точно, я это дело понимаю с детства. У нас в поселке все занимались. Лично я держал козу. Но одно дело дома, другое тут. Против поросят я не имею возражения: они в багажнике. Никто тебя не видит. Шито-крыто. Без улыбок этих. Но куры, будь они прокляты! У всех на виду!
– Ах, Кострицын, – сказал доктор, вздохнув, – все это такая мелочь… Будет день – мы их всех съедим под белым соусом…
Кострицын не слушал:
– Надо выпустить размяться. Ведь животное мучается в клетке… Выпускаю, где возможно. Гуляют. Метров за триста уйдут от поезда… Просишь девочек: девочки, попасите их. А девочки молоденькие, о прынцах мечтают, о лейтенантах. Им прискорбно кур пасти. А по сути дела, неужели такая особенная трудность – присмотреть за курами? Они уже поняли, в чем дело: чуть паровоз свистнет – сами опрометью в клетку бегут. Я не через трудности, а исключительно через срам…
– Постойте, – сказал доктор.
Уже с минуту он не слушал Кострицына, прислушиваясь к какой-то суете в вагоне. Сквозь стук колес доносились восклицания, беготня и хлопанье дверей. Кострицын услужливо встал:
– Разрешите пойти узнать?..
– Узнайте.
Кострицын вышел и вернулся, улыбаясь до ушей:
– Товарищ начальник, почта прибыла…
Доктор заморгал и поднялся… В прорези двери встал Данилов, тоже веселый, улыбающийся.
– Вам письмо из Ленинграда, доктор.
– Давайте, давайте, – пробормотал доктор, беря конверт дрожащей рукой.
Письмо, которое Данилов получил из ЦК партии, было коротенькое, вежливое и сухое. Смысл его, несмотря на вежливость, был таков: сидите, товарищ, там, куда вас посадили, и работайте хорошенько, потому что за работу с вас взыщется…
Так. Понятно.
Слегка покраснев, Данилов аккуратно сложил письмо и спрятал в нагрудный карман, где хранился партбилет.
Письмо жены. Он просмотрел его бегло. Живы, здоровы. Поклоны от родственников и знакомых… Лена расскажет вразумительнее. Ах, молодец девка, ловко села, ведь и пяти минут не стоял поезд…
Ему хотелось знать, какое настроение в поезде, кто какие получил вести. Он вышел в коридор. У окна стояли Юлия Дмитриевна, Фаина и Супругов. Фаина держала Супругова за плечо и что-то тараторила. У Супругова был томный вид.
– Меня постигло несчастье, – сказал он с достоинством, когда Данилов подошел. – Скончалась моя матушка.
Данилов не знал, что надо говорить в таких случаях, когда человек, который тебе противен, рассказывает о своем несчастье. Что-то надо было сказать из приличия. Помолчав, Данилов спросил:
– Сколько лет ей было?
– Семьдесят восемь, – отвечал Супругов.
– Да, – сказал Данилов сочувственно, – преклонный возраст.
И отошел: что ж тут еще говорить, померла своей смертью ничем не замечательная старушка, пожившая вволю…
Он зашел к начальнику – узнать, что пишут ему из дому…
Доктор Белов сидел на диване, том самом, где когда-то он сидел с женой. Данилов был поражен: он оставил доктора десять минут назад розовым и бодрым, хотя и взволнованным; сейчас перед ним сидел немощный старичок с серым, изможденным и потухшим лицом.
На столе лежало письмо. Данилов прочитал его.
Доктор тупо смотрел на Данилова. Данилов сел рядом и молчал. Доктор вдруг громко задышал, глаза его налились слезами, руки беспомощно задвигались по коленям и по обивке дивана.
– Вы не можете себе представить! – сказал он шепотом. – Вы не можете себе представить…
Он хотел сказать, что Данилов не может себе представить, каким ангелом была Сонечка и каким ангелом была Ляля и что они значили для него, доктора. Но у него не хватило сил говорить. Его плечи затряслись, он заплакал, закрыв лицо руками, с всхлипываниями и стонами, слезы бежали у него по пальцам и скатывались в рукава, он подбирал свои слезы дрожащими губами, глотал их и давился ими.
И опять Данилов ничего не сказал, сидел прямо, бледный, с сверкающими глазами. Потом, видя, что доктор так не успокоится, вышел в коридор и кликнул сестру Фаину. Фаина принесла бром и люминал. Вдвоем они заставили доктора выпить и сидели около него, пока его не свалил сон. Тогда они ушли. Фаина, выйдя от доктора, заплакала.
– Я бы, – сказала она, – все отдала, чтобы его утешить.
– А я бы, – сказал Данилов, – хотел убить сейчас своими руками хоть одного из тех мерзавцев, которые делают это с нами.