Бородин, не зная сам почему, сказал то, что когда-то говорила ему Лида:
— Если ты мне отдашь свой рубль, у тебя не останется ничего. Если я тебе отдам свой, у меня ничего не останется. Но если мы сложим твой и мой рубль, а точнее, твой и мой ум, то оба станем богаче. Верно? — Он сложил две половинки разломанного карандаша, показывая, что он и она будут одно целое. — Ну что — за дело?
Хоть и выражался секретарь прямолинейно, хоть и прозвучало наивно его сравнение с рублем, убеждали искренность и ненаигранная, глубоко из души идущая взволнованность. Елена отвела глаза в сторону:
— Боюсь, Василий Никандрович, дров наломаю.
Бородин недоверчиво присвистнул:
— Так уж сразу дров! Не бойся, поправим.
— А подумать мне можно? Я вам завтра дам ответ. Хорошо?
— Что ж, подумай, — с неудовольствием сказал Бородин, но проводил до двери с доброй улыбкой. — Вот прокатят на вороных, останусь не у дел и приеду к тебе на поклон. Возьмешь заведующим фермой? Эх и места ядреные у нас в хуторе! А окуни какие в Иве! Из-за окуней да раков полный смысл поселиться в Таврическом.
…Закончив наконец кабинетные дела, Бородин сел в машину. Шофер включил радиоприемник, мужской лирический голос пел известную песню о друзьях-однополчанах. Эта песня всегда вызывала воспоминания о войне, но уже не о грохочущей и смертоносной, а о той, с которой ушли лучшие юные годы. Сильнее всего брал за душу куплет со словами:
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые сверстники мои?
Бородин тайком утер набежавшую на глаза слезу, откинулся в угол машины н смотрел на степь. Когда поля уже убраны и лишь щетинится рядками стерня с прозеленью проросшей травы, на которой пасутся овцы, когда в лесу, как седины на голове человека, желтеют листья, и толчется на солнце комошня, и лесные мухи злы, когда вода в реке светлеет и по утрам холодна, а дали давно прояснились от сизой летней дымки, когда дикая птица сбивается в косяки перед отлетом в дальние страны, — грусть бывает особенно щемящей, беспредельной. И Бородин, поглядывая в окно машины, думал о Лиде и о том, что она была, пожалуй, его единственный настоящий друг, тот друг, которому не стыдно рассказать о своих болях, который обязательно отзовется в тяжелую минуту, придет и поддержит, и не по долгу дружбы, а с открытой душой. Три года не затушевали в памяти образ Лиды. Напротив, Бородин все сильнее чувствовал, какую большую утрату он понес, как недостает ему сейчас Лиды, как он одинок.
Утром, перед самым пробуждением, ему приснилась война, но не та, которую он прошел, а во сто крат страшнее. Бородин никогда не видел атомного взрыва ни вблизи, ни издали, даже в кино. Во сне его ослепило сильное свечение, огненный всплеск, испепеливший полземли. Он упал пятками в сторону этого взрыва, как вычитал в какой-то инструкции, и пополз по сухой траве в балку. Скатился на дно, прямо на что-то живое. Отшатнулся. День был солнечный, но все выглядело как сквозь закопченное стекло… Он увидел бледное, без кровинки, лицо Лиды и в ужасе спросил: «Что с тобой? Ты поражена?» — «Да, — сказала Лида. — Я заболела белокровием. Не дотрагивайся до меня!» — «Но это не заразно. Тебе надо в больницу». — «Не подходи, не подходи ко мне! — Она вытянула руки, отстраняясь от него, и попятилась, едва прикрытая истлевшей одеждой. — Не подходи! Не подходи!» — злобно сказала она и побежала по балке. «Лида! Лида!» — закричал Бородин, пытаясь ее остановить, и проснулся в холодном поту.
В юности сны были легкокрылые, пробуждение радостное, светлое. «Почему детство, юность, все прожитое прекрасно? — спрашивал не раз себя Бородин. — Ведь и тогда, как и сейчас, были неприятности, волнения и будущее беспокоило своей неизвестностью, и я твердил себе: „Лучшая жизнь впереди“». Теперь пробуждение было не то что тяжелое, но словно бы после болезни. Бородин лежал в постели, придавленный этой тяжестью, опустошенный сном, в котором странно переплелись прошлое и настоящее. «И война стала сниться какая-то другая, не та», — думал он. Потом припоминал и осмысливал вчерашний день, прожитую неделю, год, целиком жизнь. Он как бы прослеживал свое отношение к какому-либо событию или человеку, последовательно, шаг за шагом, и видел себя будто со стороны, то самодовольным и смешным, то озабоченным, с припухшими глазами (перед экзаменами в школе), то несдержанным, отчаянно размахивающим руками — в споре, иной раз видел себя так поразительно отчетливо, словно не себя, а кого-то другого, похожего на себя. Вот он в солдатской шинели, с заплечным вещмешком сходит с поезда. Сквозь толпу к нему рвется женщина — радостная, какая-то просветленная:
— Вася! Вася! — Она повисает на шее, орошает слезами его лицо. — Какое счастье! Я думала, что не дождусь тебя.
А вот небольшая комната, много книг. Лида сидит на диване подавленная.
— Все произошло за какой-нибудь час. Я до сих пор думаю, а было ли это? Но это было, было… От дома осталась одна груда обломков. Так ужасно, Вася!
Оба долго молчат, потом он спрашивает:
— Какая же она была из себя?
— Светлая. Вылитая ты. И глаза большие-большие. Синие.
Время, медленное до войны, после нее почему-то летело неудержимо. Когда прошла юность, когда наступила зрелость — он не заметил. Иногда, как бы стукнувшись лбом о столб, Бородин приходил в себя, оглядывался назад и ужасался бегу времени. На именинах, проводив гостей, он долго стоял перед зеркалом: «Только подумать — тридцать восемь. Роковые годы!»
Судьбой ли предназначалось в переломном возрасте или было просто стечением обстоятельств: у Бородина не ладилось в семье.
В юности он видел девушку своей мечты всегда удаляющейся красивой незнакомкой. Вот она последний раз мелькнула в толпе и исчезла. Пойди найди ее! Напрасные страдания. Можно лишь думать, что она нежна, красива, умна, но никогда ее больше не увидишь, никогда не узнаешь, какова она на самом деле.
Бородин встречал в жизни противоречия, которым не мог дать объяснения. Ему казалось, что красивые и умные парни женились на некрасивых и глупых девушках. Красивые и умные девушки, может быть отчаявшись, выходили замуж за первых попавшихся кавалеров. Но у Бородина, казалось, было иначе. Прогуливаясь с Лидой по вечерам в городском саду, он не раз слышал замечание вслед: «Вот это пара, да!» Он все сильнее привязывался к Лиде и не мог понять, такой ли самой привязанностью отвечала ему она или притворялась.
— Есть примета: долго не уживаются те, кто дружил в детстве, — сказала она как-то, словно определяя все наперед. — Это у нас временно.
Зачем такие обидные слова? Неужели их любовь на самом деле будет непродолжительной? Увы, с каких-то пор он стал замечать, что Лида тяготится им.
Вскоре дома во время работы над диссертацией, отойдя к окну и глядя на улицу, она сказала будто между прочим:
— А знаешь, сегодня звонил Илья. (Это был ее старый друг, однокурсник по институту, теперь министерский работник. Бородин подозревал, что, не вернись он с фронта, Илья стал бы мужем Лиды.)
— Зачем же он звонил?
— Собирается заглянуть в наш институт.
— Что он тут не видел?
Лида недоуменно повела бровями: о чем беспокоится Бородин?
— Для тебя это безопасно, — сказала она. — Илью интересуют возможности нашей лаборатории. Он считает, что мы выглядим ремесленниками в сравнении с коллегами в академии.
Телефонный разговор, по всему видно, доставил ей немало удовольствия, что неприятно кольнуло Бородина.
— Это полбеды, — сказал он. — И то небольшое, что мы делаем, не находит практического применения. Вот твоя диссертация. Что от нее толку? После защиты она попадет на пыльные стеллажи архива…
— По-твоему, следует отказаться от защиты?
— Нет, зачем же! Пройдут десятилетия, и, возможно, какой-нибудь ученый муж, роясь в архивах, наткнется на пухлую папку и по достоинству оценит твой труд. К тебе придет слава…
— А, надоело! — Лида брезгливо поморщилась.
— Может быть, и мы надоели друг другу? «Это временно» что-то затянулось, — кольнул он ее ее же словами. Они словно случайно чаще и чаще срывались с его языка, словно какой-то тормозной механизм не срабатывал вовремя, и Бородин всякий, раз ругал себя за несдержанность, однако невольно повторялся.
— Я уже не знаю, что тебе отвечать, и становлюсь равнодушной, — сказала Лида.
Действительно, неужели он хотел сделать ей больно? Нет же, он любил ее, и чем дальше, тем сильнее. Не видя ее несколько часов, он скучал и искал встречи. Но вместе с тем рядом уживалось другое чувство, похожее на ревность. Но к кому? Помнится, летним утром, проснувшись раньше Лиды, он нашел на своей груди мягкую маленькую руку и увидел близко-близко ее белое лицо, уткнувшееся в подушку. Спящей она была по-новому красива, и Бородин долго смотрел на нежно очерченный, спокойный профиль, и тогда впервые, наверное, пришло это чувство, похожее на ревность. «Ведь глупо, — рассуждал он. — Я Илью не знаю, видел раз или два издали, и их прошлое меня не интересует, хотя она и пыталась что-то объяснить». И он успокоился и не думал об этом до тех пор, пока не услышал злополучного: «Это временно». Может быть, «это временно» было вызвано тем, что она не была ему верна до конца? И Бородин стал размышлять над этим, и снова откуда-то появилось чувство раздвоенности. Иначе его уже нельзя было назвать. И теперь он объяснял его только обидными Лидиными словами.