Та давнишняя беззаботность еще где-то жила во мне, то чувство окрыленности, когда хочется взмахнуть руками и полететь, хочется кувыркаться, озорничать, шлепать босиком по лужам.
Теперь, когда голос Майи струился во мне и тяжесть была смыта, унесена, я ощутил это совершенно отчетливо. И вместе с радостью о вернувшейся беззаботности, о возвращении в мир, который, казалось, был для меня потерян, я с удивлением почувствовал в себе тот жар, тот трепет, от которых сладко сжималось сердце. И, переживая счастливые эти терзания, я понял, что Майя мне очень нужна, что без нее и жизнь не жизнь, что я люблю ее так, как никогда никого не любил.
Да, так и есть, подумалось мне, я ведь знаю, что такое любить. Это что-то такое и в то же время совсем не то.
Словно отгадав мои мысли, Майя сделалась серьезной; не исключено, они, эти мысли, слишком хорошо читались на моем лице. Она смотрела на меня, и это был не просто взгляд. Это был ответ красноречивей всяких слов; бывают мгновения, когда слова не нужны, когда они только помеха. Носителем Майиной любви была нежность. Любовь должна иметь свой носитель, просто так она не взлетит. Таких носителей бесконечно много: привычка, самолюбие, практический расчет, имущество, тщеславие, гордость, беспомощность, даже садизм. Носителем Майиной любви была нежность, и это меня сразило. Про себя я сравнивал ее очарование с зеленью первых листьев, с шелком первой травы. Возможно, я впал в сентиментальность, вполне возможно, но меня действительно сразила ее нежность.
Безлюдный, скудно освещенный район садовых участков кончился. Я повернул к набережной Даугавы. И сразу угодил в самую гущу ржущего, блеющего, мычащего автомобильного стада; теснили со всех сторон, подпирали сзади, норовили забежать вперед, выскочить наперерез разных мастей и размеров крупы и бока машинного поголовья. Вспыхивали, гасли алые стоп-сигналы. Разноцветными глазами на перекрестках мигали светофоры.
За Даугавой движение было поспокойней. На шоссе мы опять остались вдвоем. Середина зимы, а вокруг черным-черно. В лунном свете по небу плыли две сине-серых ладьи.
Майя сидела, обхватив руками колени, запрокинув голову на спинку сиденья, и не сводила глаз с неба. Над пустынным шоссе оно казалось неоглядным. Лицо Майи в мутном свете плафона выглядело чужим и далеким. И мне вдруг разонравились эти черные пустынные поля с нависшей над ними тоскливой тишиной. Тоска невольно передавалась и нам. А мне хотелось слышать Майин голос, хотелось видеть ее веселой и оживленной.
— Куда бы нам еще съездить?
— В лес, к оленям.
— В лесу сейчас темно, ничего не увидим.
— Подождем, пока луна поднимется.
— Все равно ничего не увидим.
— Тогда поедем на озеро Бабите. Проведаем, — может, лебеди прилетели.
— Да ведь озеро еще подо льдом.
— Однажды лебеди прилетели, когда лед еще не сошел.
— Может, это было в марте, но теперь-то только февраль.
— Ну и что, можем мы просто посмотреть?
— Ладно, — сказал я, — поедем посмотрим лебедей.
Я видел, как оживилось лицо Майи, как заблестели у нее глаза; словно маленькая девочка, принялась она раскачиваться на пружинах сиденья.
От моста через Лиелупе до озера Бабите ехать всего ничего. Я знал одну дорогу, по которой можно было подобраться почти к самому берегу. Проехали темный, густой сосняк, лес расступился, и мы очутились на полянке, поросшей кустиками, залитой лунным светом.
Вылезли из машины и шероховатым от схваченных морозом комьев земли проселком побрели к берегу. Сквозь заросли тростника тускло светилось озеро. У берега лед потрескался и вздыбился, потом его, видимо, залила вода, он опять замерз, подернувшись стекловидной корочкой, которая с хрустом ломалась у нас под подошвами. Подальше от берега лед с вмерзшими в него тростинками был ровный и крепкий. Майя раскинула руки и, разбежавшись, покатилась. Мы до тех пор с нею носились и катались по льду, пока не выбились из сил. Потом стояли, взахлеб глотая холодный воздух и поддерживая друг друга, чтобы не упасть. Была ночь, но она была где-то там, в отдалении, мы видели, мы чувствовали, нам темнота не мешала, как раз наоборот, она освобождала нас от всего ненужного, лишнего. Темнота вокруг нас как бы создавала разреженную среду, которую мы собой заполняли.
— Лебеди, лебеди, где вы? — взывала Майя.
В ответ донесся гулкий, напористый треск. Майя тихо вскрикнула.
— Что это?
— Ничего страшного. Лед ломается. Это бывает.
— А мы не провалимся?
— Не бойся, лед толстый.
— Ой, как не хочется умирать.
— Кому же хочется.
— Но мне особенно.
— Почему — тебе особенно?
Она поцеловала меня. И опять позвала:
— Лебеди, лебедушки!
— Нет, скажи, почему ты считаешь, что...
— Давай не будем говорить о смерти. Хорошо? В другой раз.
— Может, вернемся на берег?
— Нет, ну, пожалуйста, побудем еще немножко.
Я знал эти «немножко», они всегда затягивались. И все же короткие те свидания чем-то мне напоминали огни праздничного салюта. Да, они должны погаснуть. Чем ближе к земле, тем бледнее и жиже многоцветный фейерверк, еще светится, но вот лишь отдельные искорки...
В город вернулись без четверти одиннадцать. Машина стояла у Майиного подъезда, ей надо было выходить, но она сидела и чертила на стекле одной ей понятные знаки. Я тоже сидел и молчал.
— Ну вот, — наконец проговорила она, — мы выяснили одну важную вещь: лебеди еще не прилетели,
— Да, — сказал я.
— Когда теперь увижу тебя?
— Завтра утром.
— Завтра утром ты будешь начальником. И я буду на тебя глазеть, как на музейный экспонат.
В ее голосе не было ни малейшего упрека, но меня покоробило от ее слов. Она права. Я знал это. И знала она, что я знаю. Подобные мысли отравляли наши расставания.
— Тебе еще не надоело на меня смотреть?
— Пожалуйста, не мучай меня, — сказала она. — Я все-таки женщина. Тебе хочется, чтобы я сказала: нет, не надоело на тебя смотреть. И что тогда? Ты великодушно позволишь мне посидеть в машине еще пять минут. А может, тебе надоело смотреть на меня?
— Нет, не надоело, — ответил я.
Похоже, она не расслышала моих слов. Запрокинув голову на спинку сиденья, Майя опять погрузилась в задумчивость, как тогда, на шоссе, когда над ним в лунном свете плыли два сине-серых, похожих на ладьи облака. Волосы у Майи растрепались, нос покраснел, в уголках глаз обозначились морщинки. Впервые она не показалась мне красивой. Но именно такой, с покрасневшим носиком, растрепанной прической, она была мне еще ближе, роднее, дороже и — о чем я раньше никогда не думал — еще более нуждающейся в ласке моей и защите.
— Ладно, — сказала она, открывая дверцу. — Уже поздно, пора.
— Подожди, — сказал я, тоже вылезая, — провожу тебя. Может, лампочка в парадном перегорела.
Я проводил ее до самой двери. Она достала ключи.
— У тебя никогда не возникало желания посмотреть, как я живу? — спросила. — Не хочешь заглянуть?
Я колебался всего мгновение.
— Хорошо, — сказал я, чувствуя, как к горлу подступает ком, — да будет так.
Она открыла дверь, и мы вошли в прихожую. Пока я топтался в потемках, мне на плечи легли ее руки.
— Если б ты только посмел не подняться со мною наверх, — зашептала она мне на ухо, — если б ты только посмел... — Она засмеялась, и в смехе ее отозвались и радость, и насилу сдерживаемые всхлипы. Целуя меня, она шмыгала носом, словно у нее был насморк, и щеки были мокры от слез. — Вообще-то геройство твое совершенно напрасно, никого дома нет, мои вчера уехали в деревню. Но вот что хотела тебе сказать, тебя это может заинтересовать, вчера я была у врача.
Моя рука коснулась стены. Как раз там, где был выключатель. Над нами загорелся шарообразный белый плафон. Но лицо Майи мне виделось сквозь туман.
— Я еще раньше подозревала, — сказала она.
— Что подозревала? — спросил я, чувствуя, как слова застревают в горле. Вспомнились туманные разговоры на озере про смерть, нежелание умирать. Мне казалось, я куда-то проваливаюсь.
— Что подозревала?
— Какой ты недогадливый, однако.
Не знаю, как долго смотрел я в широко открытые, сияющие, переполненные нежностью глаза Майи. Был ли я счастлив? Я еще был не способен по достоинству оценить услышанное. Но меня охватило чувство огромного, ни с чем не сравнимого облегчения. Как будто в самый последний момент мне все же удалось всплыть на поверхность. Жадно глотаю воздух, голова гудит, голова идет кругом, поджилки трясутся. Но понимаю, что самое главное, самое важное свершилось. Оно предрешало все остальное. В том числе и то, что было впереди.
Четвертый час утра. Нет смысла громыхать воротами, въезжать во двор. Долго все равно не пробуду. Минут десять. От силы полчаса. Скажу только Ливии. Возьму самое необходимое и — обратно к Майе. Много времени это не займет. В общем-то, для Ливии у меня всего одна фраза. Четвертый час. Летом на озере Буцишу уже занимается день. Потянет ветерком, защебечут птицы. Таинственный час превращений, когда умирают мертвые и рождаются живые. Предрассветные сумерки, когда засыпают утомленные любовники. Интересно, почему вошло в обычай казнить на рассвете? Надо выключить свет, зачем напрасно разряжать аккумулятор. А дверцу не мешает запереть. Ну, а теперь не мешкай. Много времени не займет. Только думай о том, что сказала Майя. А вдруг и в самом деле — сын! Альфред Турлав младший. Главнейшая задача тогда будет выполнена, на земле останется твой заместитель. С формой носа Турлава, со складом мыслей Турлава, обкатанным и отточенным в живой цепи поколений. Имя Турлава не исчезнет. Думай о сыне. Лет тридцать пять тому назад, в зубоврачебном кресле, ожидая прикосновения иглы к обнаженному нерву, ты старался отвлечь себя мыслями о цирке Тиволи, о крутящихся креслах карусели, о выходках клоунов и сладкой начинке вафель. Четвертый час. Очень даже хорошо. Подходящий момент для короткого объяснения вполголоса. Ну, чего ты озираешься по сторонам? Чего вздыхаешь? Тебе нужно произнести одну-единственную фразу. Ливия и так все знает. Да уж конечно знает. Не может не знать. И вообще, чего мудрить, чего раздумывать. Вопрос решен. На полпути не останавливаются. Это надо сделать, и ты это сделаешь. Ты же знаешь себя. Ничто тебя не остановит. Никогда ты не останавливался на полпути. Вспомни свою первую ссору с Ливией. Что там тогда приключилось? Теперь и не вспомнишь. Неважно. И неважно, кто прав был, кто виноват. Важно, что Ливия тогда в одной ночной рубашке вылезла из постели и легла на голый пол. Ты знал, ей холодно, она несчастна, но ты преспокойно дал ей возможность помучиться. Впрочем, это из другой оперы. Обычная ссора молодоженов. Не пытайся строить из себя изверга. Конечно, ты тоже жестокий. В каждом из нас сидит жестокость. Нежные девчушки нежными, как лунные лучики, пальчиками накалывают на булавки бабочек. Ласковые мальчики топят щенков. Что есть добро, что есть зло? Нет добра абсолютного. Но и трусость не может стать мировым эталоном. Ливия, я тебе должен это сказать. Четвертый час. Как неприятен электрический свет. Точно удар по глазам скатанным полотенцем. Она в самом деле глядит на меня так, словно я ее ударил. Ничего не понимает. Когда ее не вовремя разбудишь, она такая несчастная. Какая нелепость, что любовь и ненависть, счастье и обиды люди выражают одними и теми же звуками. Давно я не видел ее, обмазанную ночными кремами, с бигуди в волосах. На кровать, как и прежде, кладется моя подушка. Нет, раздеваться не буду, я приехал взять вещи. До чего идиотски звучит. Как будто я носильщик из Трансагентства, приехал вывезти мебель. Не дай только бог заговорить о чувствах, все эти возвышенные реплики из пьес, кто кого любит да кто кого не любит... Старое незачем ворошить, к чему отягчать и без того тяжкий момент. У каждой линии своя длина. Что-то кончается, что-то начинается. Мне, Ливия, нечего добавить. Я уже не тот, каким был когда-то, я другой. Может, мне следовало сказать тебе об этом раньше.