Вероятно, близость к людям — особое искусство. И очень не простое. Майор Васильев говорил ему: «Не надо, Александр Иванович, придумывать себя. Лучше всего быть добрым, если ты добр, любящим поэзию и музыку, если это в тебе, общительным, коли это свойство твоей натуры. Должна быть естественность поведения. Веселитесь на отдыхе с солдатами, не боясь уронить свое „благородие“, участвуйте в полковой самодеятельности, научите выпускать ротную стенгазету, пригласите к себе в гости сержанта, побеседуйте с родителями, приехавшими к солдатам».
Командир полка, если надо, умеет и потребовать. Да еще как! В прошлую среду Санчилов на стрельбы взял лишь два автомата на весь взвод, по-глупому решил остальных солдат не обременять.
А подполковник пришел на стрельбище. И сразу:
— Почему только два автомата?
Санчилов замялся. Сказать, что это выверенные, самые точные? Нет, врать не хотелось. Он продолжал молчать.
— Занятия прекратить, — строго приказал командир полка. — Бегом в казарму! Взвод полностью вооружить и продолжать занятие! Стрелять только из закрепленного оружия.
Срок он дал очень жесткий.
Что же, если вдуматься — справедливо. У него не осталось никакой обиды на подполковника, хотя от всех пар валил, когда возвратились из полигонных казарм на стрельбище.
Под вечер Ковалев пригласил Александра для разговора с глазу на глаз в, «штаб-квартиру», как он шутливо называл хатенку в стороне от полкового стрельбища.
Оно было далеко от города и занимало довольно большую полосу между глубокой, узкой речкой Сазоновкой и лесом. В степи создали танкодром, проходы в «минных полях», установили пульты управления танками и артиллерией, подготовили воронки, надолбы, замаскированные ямы-ловушки, мосты и броды, макет населенного пункта для штурма его — то есть все то, что необходимо для обучения солдат.
Санчилов миновал макеты танков — на них яркой краской были обозначены самые уязвимые места, — оставил справа участок завалов, вышел на узкую дорогу. Постучал в дверь «штаб-квартиры» и очутился в маленькой комнате. Посреди нее стоял грубо сколоченный стол, с потолка свисала электрическая лампочка.
Темноволосая голова Ковалева склонилась над какой-то книгой. Горела электропечь, похожая на магнитофон с двумя дисками. Докрасна раскаленная печь отражалась в маленьком зеркале на стене возле вешалки.
— А-а-а, добрый вечер, — приветливо сказал Ковалев, — раздевайтесь и садитесь, Александр Иванович.
Санчилов подсел к столу. Из окна виднелись едва проступающие в сумерках заснеженный стожок, низкорослое маслиновое дерево. Вдали почти расплывалась в зимней синеве вышка стрельбища. От тугих, энергичных выстрелов танкистов — словно кто-то одним коротким ударом кувалды вбивал сваю в землю звенели стекла в окнах.
О ногу лейтенанта потерся приблудный кот в тигровых разводах.
Сначала Ковалев повел беседу не о самом главном, но все равно очень важном для Санчилова.
— Я хотел бы обратить ваше внимание, Александр Иванович, на тон командирского приказа. У него бывают десятки оттенков, И заметьте: как приказ отдается, так и выполняется. Необходимы четкость, ясность, непререкаемость. Повелевать следует властно. У вас же, Александр Иванович, иногда проскальзывают, там, где им совсем не место, нотки просительности…
Потом Владимир Петрович стал говорить о том, ради чего, вероятно, и позвал к себе.
— Вижу ваши сомнения. Думаю, не ошибаюсь, утверждая: жилка командирская в вас есть. Только надо больше верить в себя.
Конечно, такое приятно слушать, но скорее всего это лишь предположение. «Да, мне по душе безупречно выполнить приказ, доложить… Но совершенно неясно, как поведу я себя в ситуации сложной, опасной. Может быть, природа мне просто не дала истинно военного характера?»
А Ковалев стал рассказывать о своих друзьях: каком-то Братушкине, ведущем сейчас важную исследовательскую работу, и опять — о Гурыбе.
— Не пренебрегайте, Александр Иванович, открывающимися возможностями. Право же, все это для вас весьма перспективно…
Мороз и ветер к ночи усилились. Грунев стоит часовым у склада с боеприпасами.
Лампочка на столбе бросает неяркий круг на снег, а за ним, за этим кругом, — кромешная тьма.
На Груневе — постовой тулуп поверх шинели и валенки. Правой рукой он сжимает приведенный к бою автомат. Часовой — лицо неприкосновенное. Закон охраняет его личное достоинство. Это звучит веско!
В Уставе записано, что часовому запрещается сидеть, читать, петь, разговаривать, есть, пить, курить. Все понятно! А думать-то не запрещается? И Грунев вспоминает, как он принимал присягу. Еще летом.
Молниеносный «солдатский телеграф» сообщил, что это произойдет через три дня. К воинской присяге готовились, о ней не однажды говорили и командиры, и политработники. Теперь впервые назван был точный срок.
Грунев совершенно не представлял, как именно это произойдет, но, поддаваясь общему волнению, тоже не оставался спокойным.
Еще за неделю до присяги Груневу вручили оружие. Его из рук в руки передал уходивший в запас автоматчик Кундыбаев.
— Хороши оружи, верны, — сказал он.
…С вечера, накануне присяги, Грунев пришил свежий подворотничок, надраил пуговицы и сапоги.
Спал он беспокойно, все мерещилось, что перепутал слова присяги.
Утром, перед тем, как идти на площадь, успел просмотреть газету: обнаружили новые месторождения нефти в Тюменской области… Шли сражения в Ольстере… Строили злые козни греческая хунта и ЦРУ… Росла Асуанская плотина… Наша страна готовилась к ленинскому юбилею…
Кругом бурлила страстная, напряженная, сложная жизнь. И он оказался в эпицентре: вот идет принимать присягу.
…Полк выстроился у мемориала, неподалеку от Дома офицеров.
Груневу виден на постаменте танк с вмятиной в боку от снаряда. Танк в сорок третьем году участвовал в освобождении города. В орудийное дуло сейчас кто-то вложил красную гвоздику.
Горел Вечный огонь. Трепетало на ветру развернутое знамя полка. Торжественно глядело высокое синее небо. Полукругом стояли рабочие с завода, школьники, ветераны Отечественной войны при всех наградах, нарядные девушки из педагогического института.
Печатая шаг, Владлен подошел по вызову к одному из столиков, где лежал текст присяги.
— Рядовой Грунев прибыл для принятия военной присяги.
Командир роты вручил ему текст.
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, — громко, на всю площадь, начал читать Владлен, — вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь…»
Грунев поставил подпись на листе. Командир роты пожал его руку.
И в это время одна из студенток — круглоглазая, маленькая — подбежала к нему, глядя снизу вверх, и, зардевшись, подала цветы. Рукой, свободной от автомата, Владлен неловко взял их, сказал тихо, стесненно:
— Спасибо.
Уже возвратясь с цветами в строй, он увидел, как студентка что-то защебетала своим подружкам, и те стали весело поглядывать на Грунева. Может быть, потому, что правофланговый…
От строя отделился Дроздов…
Когда все новобранцы, а их было человек сорок, приняли присягу и тоже получили цветы, раздался голос подполковника Ковалева:
— Молодым солдатам возложить цветы на могилу павших героев!
Грунев с остальными положил цветы на плиты с высеченными именами погибших в гражданскую и Отечественную войны и вернулся в строй.
Оркестр заиграл Гимн.
— К торжественному маршу! — подал команду подполковник, когда звуки Гимна умолкли.
…Грунев прошелся вдоль стены склада. Вгляделся в темноту. Нет, все спокойно.
«Вот, если бы та девчонка, из пединститута, увидела меня сейчас. Только не с этими опущенными наушниками… С ними походишь на мокрую курицу».
Он решил, что, в конце концов, это его личное дело — оставить опущенными клапаны, как называет их сержант, или поднять.
Подняв наушники, Владлен, как научил его Дроздов, закрутил, а не завязал, и подвернул тесемки на макушке. Теперь совсем другой, бравый вид. Теперь пусть та девчонка смотрит.
Правда, мороз сразу же хватанул за уши, но это пустяки.
Перед тем как идти в караул, Владлен схлестнулся с Дроздовым.
— Смелый — это кто сидит на бочке с бензином и курит, — сказал Дроздов.
— Это лихач, лезущий на рожон, — возразил Грунев.
— Не тебе, Спиноза, судить!
— Нет, мне, — оскорбился Грунев. — Надо научиться разумной храбрости, подавлять страх…
Сейчас, вспоминая этот спор, Владлен решил, что все же он дал правильный ответ.
Мысль снова возвратилась к дню присяги. Грунев за эти месяцы часто о нем думал…
…После праздничного обеда и до самого отбоя Владлен ходил тогда задумчиво-серьезным, словно прислушивался к чему-то в себе, к звучанию этого «Клянусь!».