Случай поговорить не заставил себя ждать.
Лида была дома одна. Сидела на диване, поджав под себя ноги и накрыв их все той же меховой шубкой. Вечерело. Сгущались сумерки. Уже трудно было читать, и она отложила книгу, задумалась. Мысли её были прерваны стуком в дверь. Ей никого не хотелось видеть. Хотелось побыть одной, посидеть в темноте, без огня, подумать, помечтать. В их доме такая возможность случается не часто.
«Может, не откликаться?.. А вдруг к отцу? Больной?»
Вошел Максим Лесковец.
«Ага, ты!» Ей показалось, что она со злой радостью крикнула это вслух, хотя на самом деле только подумала.
Угасшая было за несколько дней злоба вспыхнула вновь.
— Добрый вечер, Лидия Игнатьевна.
— Добрый вечер, Максим Антонович.
Казалось, все идет как полагается. Но он сразу почуял неладное и насторожился: она не сказала обычного «раздевайтесь» и «садитесь», она даже не Пошевельнулась, так и осталась сидеть теплым комочком в углу дивана. Как ему вдруг захотелось сесть рядом, взять её руки в свои, обнять её, маленькую. Но…
— Книжку вашу принес, Лидия Игнатьевна. Разрешите посмотреть и выбрать другую.
Он подошел к книжным полкам, наугад сунул книжку в один из рядов. Так же наугад вытащил другую книжку, не решаясь даже подойти к окну, чтоб прочитать её название.
— Вот кстати, что вы пришли, — сказала Лида после минутного молчания, — я сидела и думала о вас.
— Обо мне? — притворно удивился Максим. — А мне, грешному, казалось, что никто на свете обо мне не думает. Он хотел вскочить на своего любимого конька, не раз вывозившего его, — свести все к шутке. Не вышло. Лида не ответила и после короткой паузы спросила таким тоном, что он вздрогнул при первом же слове:
— Послушайте, Лесковец, вы серьезно в меня влюблены?
Если бы на голову ему неожиданно вылили ведро воды, это, верно, меньше бы удивило и смутило его, чем такой вопрос. Кажется, никогда ещё в жизни он не попадал в более трудное положение. Куда девались его красноречие, находчивость! Он стоял и только моргал глазами.
— Говорят, что из-за меня вы бросили девушку, которая шесть лет вас ждала? Шесть лет! Страшно подумать!..
— Лидия Игнатьевна…
— Шесть лет!.. Какая неблагодарность!..
— Лида…
— И после этого вы решили, что теперь вам, как романтическому Дон-Жуану, кинутся на шею… все девушки… Какая наглая, какая тупая самоуверенность! Вы думали… — Не кончив спокойно начатой фразы, она вдруг рывком спустила ноги с дивана (шубка свалилась на пол) и почти крикнула: — Вы думали, что и я кинусь вам на шею? А я… я ни говорить с вами, ни слушать, ни видеть вас не хочу!.. И советую: реже попадайтесь мне на глаза! Геро-ой!
Некоторое время он по-прежнему стоял молча, оглушенный тем, что услышал. Потом швырнул книжку на стол, злоб ным движением надвинул шапку на глаза.
— Ну что ж… — и, не попрощавшись, вышел.
А Лида едва сдержалась, чтоб не свистнуть ему вдогонку, по-мальчишески, громко, задорно.
Возможно, что это был самый сильный удар из всех, какие Максим когда-либо получал, и попал он в самое больное место. После этого неприятного случая с Лидой он потерял душевное равновесие.
«Не девушка, а ведьма», — ругал он Лиду и в то же время чувствовал, что увлечение ею не только не проходит, но, наоборот, растет. Но от этого ему не становилось легче, на сердце кошки скребли. А тут ещё через несколько дней ему изрядно попало на партийном собрании за то, что он не посещает политзанятий.
Максим разозлился.
Да что это на самом деле? Чего они от него хотят? Одному не нравится то, что он сделал, другому — что сказал… Да что он им — ученик, мальчишка, которого надо школить на каждом шагу? Он — офицер, кавалер двух орденов. И все из-за… Он был убежден, что организатор всего этого похода против него не кто иной, как Василь… «А ещё друг… Погоди же… Придет время — я тебе все припомню… Передовой человек, коммунист, а из-за девушки готов съесть товарища. Эх, вы… Брошу все к черту и уеду… При моих заслугах, с моей головой и руками — всюду встретят с распростертыми объятиями, с дорогой душой… А вы здесь…, Научитесь сперва людей ценить…»
Но спустя некоторое время он задумался над своим поведением. Особенно встревожился он, когда понял, что, видимо, и мать осуждает его отношение к Маше.
Один случай заставил его ещё серьезнее оглянуться на себя.
На многолюдном колхозном собрании обсуждали вопрос: кому дать выделенные райисполкомом дома, которые будут построены за счет государства. Почти хором собрание выкрикнуло три имени: Павел Сорока, Ганна Акулич, Иван Концевой.
Секретарь райкома Макушенка, присутствовавший на собрании, удовлетворенно кивнул Ладынину. На совещании партийной группы, на которое были приглашены Маша и Ша-ройка, договорились, какие кандидатуры будут поддерживать они, актив, коммунисты. Колхозники назвали именно их, и это радовало партийных руководителей.
Ганна Акулич стояла в коридоре (в классе все не поместились), щелкала семечки, привезенные из очередной поездки на Украину, угощала женщин. Услышав свою фамилию, вздрогнула: привыкла, что на собрании всегда ругали.
— Хату тебе дают, Ганна, — сказала соседка.
Ганна не поверила своим ушам и испугалась ещё больше, но неведомая сила потянула её вперед. Было тесно, но люди давали ей дорогу. Так она вышла на середину, к партам, где сидели преимущественно мужчины, и очутилась лицом к лицу с президиумом. Сердце у нее так стучало, что ей казалось — удары его слышны всем, и она засунула под кожушок руку и прижала её к груди.
Из-за стола президиума поднялся Шаройка, уставился на нее. И ей захотелось опять спрятаться за спины людей. Но она только опустила глаза.
— Товарищи колхозники, — начал Шаройка. — Я предлагаю ещё одну кандидатуру, о которой вы почему-то забыли. А забывать таких людей наша партия, наша советская власть не дают нам права. Наша большая ошибка, и в первую очередь моя, я во весь голос говорю об этом, что мы до сих пор не построили дом для этой семьи. Что это за семья? Семья Антона Лесковца. Вот видите, мы опускаем глаза, чувствуя свою вину перед Сынклетой Лукиничной. Потому что кто для нас Антон Лесковец? Шесть лет он руководил нашим колхозом, сделал его лучшим в области. А пришли враги на нашу землю — он первым в деревне взялся за оружие, стал мужественным партизанским командиром под руководством нашего дорогого товарища кандидата в депутаты Прокопа Проко-повича.
Макушенка поморщился.
«Эх, душонка подхалимская! На совещании и слова не сказал, а вынес все на общее собрание».
Секретарю райкома это было неприятно. Может быть, никого он не любил так горячо, как Антона, и ничью гибель не переживал так тяжело. Бесспорно, семья его достойна самой чуткой заботы. Но справедливость требует, чтобы дома были построены многосемейному инвалиду Сороке и детям Акулич. Секретарь боялся, что его выступление против предложения Шаройки обидит Сынклету Лукиничну. Сможет ли она его правильно понять? В глубине души закипала злость на Ша-ройку.
«Давно мог бы колхозом построить. Сколько раз я тебе говорил? А ты, негодяй, подводил меня… А теперь тебе выгодно быть добрым. Узнал, видимо, что Лесковец дал согласие стать председателем»…
Шаройка продолжал, опершись кулаками о стол:
— Оба сына его — офицеры, герои, всю войну с оружием в руках защищали нашу Родину, вызволяли её от супостата. Вон поглядите — вся грудь в орденах.
Максим сидел на первой парте, рядом с матерью. Был он в шинели, и никаких орденов не было видно, но мать посмотрела на его грудь.
— Не должны мы забывать и того, что дочь Антона Лес-козца угнала на восток, спасла колхозное стадо.
— Которое ты отказался гнать, — крикнула Клавдя. Шаройка даже не взглянул в её сторону. Маша постучала карандашом о графин — она вела собрание.
— И вдруг мы забываем такую семью… И называем кого?.. Человека, которого на прошлом собрании мы хотели исключить из колхоза…
— Ты хотел, да мы не захотели! — опять не сдержалась Клавдя.
Шаройка повернулся к Маше.
— Товарищ председатель, наведите, пожалуйста, порядок. Его просьба почему-то вызвала общий смех.
Шаройка повысил голос.
— Прогульщицу, спекулянтку… у которой всего сорок трудодней за год.
— А у сына сто сорок! А хлопцу — пятнадцать лет! — отозвался кто-то у дверей.
— Благодаря сыну она и в колхозе удержалась. Одним словом, я даю отвод… А собрание пусть решит, только, товарищи колхозники, подумать надо и дать эту, я бы сказал, высокую награду тому, кто действительно её заслуживает.
Обычно сварливая, неугомонная Ганна молчала и, только когда Шаройка кончил, не сказала, а прошептала:
— Амелька, родненький, ей-богу, день и ночь буду работать. На хатку собирала я, потому и ездила.