Если в удобных креслах Большого театра, слушая и отлично слыша кантату, публика все же утомилась, — то каково было стоять у Троицких ворот, на открытом воздухе и видеть только раскрытые буквой «о» рты хористов да взмахи дирижерской палочки среди мертвого беззвучия? Но Чевкин с изумлением наблюдал необыкновенную выдержку народных учителей.
Сам он, привыкший за полгода часами бегать по Выставке, сейчас не чувствовал ног под собой. Он с усилием подавлял мелкую нервную зевоту, желанье поесть и прилечь после еды. А народные учители, не спавшие ночь в поезде, перекусившие всухомятку тем, что взяли с собой из дому, исколесившие за эти полдня чуть не двадцать верст, держались молодецки, хоть и видно было — устали. И что еще удивило Чевкина: пока он с интересом изучал их, успев познакомиться лишь с тремя, Богодушным, Шаповаловым и Ольховским, да и то слегка, более или менее представляя себе их индивидуальности, да еще, может быть, с четвертым, сбежавшим Семиградовым, — они отлично изучали его самого и как будто до тонкости разобрались в нем. Все время не столько он их, сколько они его, — сердечной теплотой опекали и удивительно понимали.
— Федор Иванович, голубчик, ты об нас не терзайся, — говорил ему Богодушный. — Мы привыкшие. А такой случай, что в Москве мы и Выставку видим, — раз на всю жизнь дается. Так ужли ж нам об еде или отдыхе думать? До дому доберемся, и не отдыхать, а с мыслями собираться… У нас, вишь, у каждого записная книжка наготове. Все будем записывать, что ты нам за день показал.
Когда впервые, еще на вокзале, увидел эти «записные книжки» из серой оберточной бумаги, разлинованной в клетку, острое чувство — не то стыда, не то жалости — сжало ему сердце. Привыкший за границей к элегантным французским teblettes á noter,[8] в их кожаных переплетах, с карманчиками для бумажек, — их в Москве можно было купить на Кузнецком мосту, — он просто представить себе не смог, как это можно записывать свои мысли чуть ли не на бакалейных обертках. Суетная мысль — накупить им в подарок французских «таблетт» с приложенной к ним грифельной дощечкой мелькнула у него было тогда же. Но на Выставке, сбегав незаметно от них к турникету и оплатив в кассе дюжину «Путеводителей по Выставке», составленных Толоконниковым, он, ничего не говоря, роздал их народным учителям и получил хороший урок. Двое, правда, чистосердечно обрадовались и схватили их; но Богодушный, кашлянув, оглядел свою публику и вытащил большой крестьянский кошель, повязанный тесемкой.
— Сколько за них дал? — уперся он колючим взглядом в Чевкина.
Тот попытался было соврать, что путеводители полагаются каждому делегату бесплатно, однако тут же запутался, как мальчишка. И Богодушный, заставив каждого в группе достать по полтиннику, положил Чевкину в руку всю эту кучку монет и внушительно сказал:
— Ты, Федор Иванович, на службе, и мы на службе. Нам на такие подобные расходы и дадены деньги. Получи.
Чевкин безмолвно сунул монеты в карман сюртука. К середине дня, проведенного с учителями, он с удивлением думал, что учится от них многому и прежде всего великой условности того, что называется «возрастной психологией». После случая с путеводителями он как бы невзначай спросил у Богодушного:
— Никифор Иванович, не будет нескромно узнать, сколько вам лет?
И тут выяснилось, что Богодушному, старшине всей группы, такому обстоятельному в разговоре и уже как бы выработавшему себе твердые принципы, да и на вид — бородатому, даже наставительному — всего 24 года! «Ну совершенно, совершенно не похоже, поверить нельзя, ведь я перед ним чувствую себя мальчишкой, — с изумлением думал Чевкин, — а мне без малого двадцать восемь!»
— Сколько же лет тому, кто от нас сбежал?
— Тольке-то? Толька среди нас самый старый, ему под тридцать. А все начинать собирается, все ему не так да не по нем…
И опять словно непонятная стена выросла, — несуразному, явно самому неразумному и ребячливому среди них, которого они, видимо, не уважают, — почти тридцать. Нет, значит, никакой «психологии возраста»? Что-то другое, кроме возраста, придает или отнимает зрелость? А он-то вообразил себя уже конченным биографически, хотя, может быть, и сам «все не так да не этак», пробует, бегает, вертится, — и, в сущности, мало, бесконечно мало знает… Чевкину нестерпимо хотелось поговорить с учителями и узнать, где они учились и где сейчас учат, как провели детство, женаты ли, есть ли у них дети. Но учители остановились, обеспокоенные. Им стало не до Чевкина. Они в первый раз заметили отсутствие Семиградова.
— Ребята, где Анатолий? Кто его видел на последях? — спросил Богодушный своим немолодым, наставительным голосом. Откликнулся только Вася, объяснив, что Анатолий Онуфриевич отделился от них сразу же, возле вокзальной площади. Куда — не сказал. А только посоветовал (тут Вася понизил голос) воздерживаться на язык.
Этот маленький эпизод случился сразу же после кантаты. Чевкин, сам обеспокоенный, усадил учителей на скамейки во втором Кремлевском саду, попросил с места не трогаться, отдыхать и просмотреть путеводитель, и побежал в регистратуру справиться. В Экзерциргаузе Кочетова уже не было, но письмоводитель, перелистав бумаги сказал ему, что учитель Семиградов прибыл благополучно, получил свою карточку на вход и билет для пропуска в гостиницу и, должно быть, разгуливает сейчас по Выставке. Письмоводитель тут же добавил, что о господине Чевкине был запрос от Виктора Карловича Делля-Воса и просьба нынче же снестись с ним.
— Завтра ожидается с севера новая группа учителей и также инспекторы народных училищ. Им отведен особый руководитель от нашего министерства. Вы же работаете от Комитета, и для вас Виктор Карлович просил передать, нынешний день был совсем не обязательный, в виде исключения. Так чтоб вы не сочли обидой…
Вернулся Федор Иванович к своей группе с вытянутым от огорчения лицом. Он успокоил их насчет Семиградова. Хоть с самого начала ясно было, что с учителями ему не пробыть долго, но необходимость нынче же распрощаться с ними показалось неожиданной. Он и не предполагал, что это его так сильно огорчит.
— Федор Иваныч, мы сообща порешили идти сейчас посмотреть школу, — обратился к нему, вставая, Богодушный. — Пока тут отдыхали, все обдумали. Наше мнение такое, — с общим обзором сразу дело не выйдет. Тем более мы на каждом шагу будем останавливаться и вас с программы срывать, — ведь так оно доселе и получалось. Лучше уж начать с главного, а общим обзором по окончании.
Чевкин согласился с этим. Больно кольнуло его «вы», с каким Богодушный обратился к нему, — до сих пор он так славно, так по-любовному называл его на «ты». Не зная, чем объяснить перемену, он шел молча. Сейчас они прямиком двигались к объекту № 12, образцовой школе, о которой каждый из них успел прочесть в каталоге. Федор Иванович мог бы, конечно, рассказать им такое, чего они не вычитают ни из каких каталогов, но он молчал. Установившаяся между ними раньше хорошая, дружеская интимность куда-то пропала. То ли от слишком уж выросшей усталости или от повернувшего к вечеру дня, но всем им было не по себе. Он и не подозревал, что скользкий угристый нос угрюмого паренька, верней — тень этого носа втиснулась между ними, нарушив их слаженность. Покуда он бегал в Экзерциргауз, Вася Шаповалов, почувствовав вдруг важность слов Семиградова, рассказал во всех подробностях, прибавляя от себя порцию своего ужаса, о котором успел за день позабыть, — все, что ему под секретом поведал Анатолий Онуфриевич. И от этого Васина рассказа вдруг выявилась та самая «возрастная психология», в которой начал было сомневаться Чевкин. Староватый и наставительный старшина, Богодушный дрогнул, как мальчик. Все они знали Семиградова за пустомелю. Ну, а ежели? Ведь все-таки он куда опытней, куда старше их, — человеку под тридцать, не станет он молоть совершенно впустую. Богодушный вспомнил, как в регистратуре удивились, когда Федор Иванович сказал, что сам будет сопровождать их… И Богодушный шел теперь, опустив голову, стараясь не встретиться с Чевкиным глазами. Бородка его на очень вдруг помолоделом от смущения лице казалась наклеенной, а весь он — как начинающий актер из любителей, которому дана была роль пожилого.
Так и пропала бы их дружба в самые последние часы общения, если б не Выставка. Перед ними возник показательный объект № 12. Неизвестно, что думали строители, сооружая его, и думали ли вообще, но только у народных учителей он сразу прогнал все побочные думы и поверг их в недоумение. «Образцовая сельская школа» стояла на пустыре и, кроме здания, — ничего не имела. Четыре стены, восемь окошек, две двери да приколоченные сзади «удобства», — вот и весь образец… Двери с назначением: передние для учителя, задние для учеников. Ни вешалок, ни парт, ну ничего. Конечно, и такую построить в их местах — дело не легкое, здание вместительное. Но чего же тут показательного?