Притихшие надзиратели слонялись по коридорам, подглядывали в двери, наблюдали, подслушивали, но как ни старались они держаться спокойно, скрыть свое волнение и тревогу, им это не удавалось. В камерах жизнь продолжалась по-старому: люди сидели у столов, читали, разговаривали вполголоса, на некоторых лицах даже искрилась задорная улыбка. Когда подошло время обеда, никто не встал и не пошел получать похлебку. Надзиратели сами внесли дымящийся бак, разгоняя душистый пар по камере; набрав полную поварешку похлебки, которая была гуще обычной, медленно выливали обратно, расхваливая вкусное варево.
Но никто даже не смотрел в их сторону.
В первый и второй день голодной забастовки заключенные утром и вечером становились на поверку. На третий день Центральное бюро партийной организации, руководившее голодовкой, дало указание: на поверку не становиться. Нары к стене больше не поднимали. Заключенные перестали ходить на прогулку и в баню, отказались от свиданий.
Огромная тюрьма напряженно притихла. Присоединилась к голодовке и часть уголовных, солидаризируясь с политзаключенными.
С пятого дня голодовки заключенные больше не подымались с нар. Сберегая силы, они старались как можно меньше двигаться, разговаривали вполголоса и усилием воли заставляли себя не думать о еде, хоть мысль о ней неотступно лезла в голову.
На восьмой день в одной из «звериных клеток» объявился первый дезертир — находись он в общей камере, моральная сила коллектива безусловно помогла бы ему выдержать борьбу до конца. В следующие дни попросили пищу еще некоторые из более слабых, но их можно было сосчитать по пальцам; это никак не могло ни повлиять, ни бросить тень на ход голодной забастовки.
А там, на воле, сотни тысяч людей с возрастающим напряжением следили за героической борьбой. Читали скупые заметки газет о ходе голодовки, обсуждали каждую новую весть и проклинали тех, кто был причиной этой мрачной борьбы; их сегодня еще охраняли штыки наемников, но придет время, когда не помогут этому змеиному отродью ни штыки, ни пулеметы… Голодовка продолжалась, несмотря на злорадные предсказания реакционной печати, что она сорвется в конце первой же недели. Прошло восемь, девять, десять дней, но еще незаметно было ни малейших признаков срыва. Напрасно пытались надзиратели соблазнить страдающих от голода людей пищей, напрасно жевали они на виду у заключенных бутерброды; в конце концов они были вынуждены прекратить эту гнусную игру: ни одна рука не протянулась к ним.
…Как ни избегали малейшего движения участники голодовки, как ни берегли силы, но они убывали с каждым днем. Ян Лидум ощущал в теле свинцовую тяжесть. Это чувство день ото дня все усиливалось. От долгого лежания в одном положении начинала болеть спина, и, когда Ян пытался повернуться на бок, ему казалось, что он привязан невидимыми узами к нарам, а на груди лежит тяжелая каменная плита и сбросить ее не хватает сил. Всякий раз, когда, преодолев нечеловеческим усилием смертельную усталость, он менял положение тела, у него кружилась голова, лоб покрывался холодным потом, сердце учащенно билось и он словно падал в темную бездну.
Тогда некоторое время он лежал не шевелясь, с расслабленными мускулами, дышал медленно, вдыхал неглубоко, чтобы не тратить тот ничтожный запас энергии, который еще сохранился в теле.
Яна Лидума, как и его товарищей по камере, порой мучили галлюцинации, знакомые переутомившимся и измученным голодом людям. Огромным усилием воли ему удавалось освобождаться от этих кошмаров. Замечая, что товарищ начинает бредить, он находил в себе силы приподняться с нар и, медленно волоча ноги, доплестись до него. Сев на нары, Лидум брал руку товарища, поглаживал ее и, улыбаясь, шептал:
— Ну как, старина, держимся? Надо выдержать… Ничего они не могут с нами сделать… Еще последнее усилие… немного терпения… и все будет позади.
Более слабым он подавал воду и примером своей сказочной выносливости как бы вливал в них новые силы. Возвращаясь на свое место, он шатался, как пьяный, в глазах было темно. Ян старался думать о тех сильных людях железной воли, которые умели превозмочь самые невероятные трудности и в ужасную стужу, страдая от голода, искали дорогу к полюсу или, изнемогая от жары, пересекали бесконечные песчаные пустыни. Какая все же огромная сила дана человеку!
«Ведь и ты человек, Ян Лидум… — говорил он себе. — Ты должен преодолеть все, что могли преодолеть другие… ты не смеешь быть слабее их. И ты это сможешь… сможешь… надо только хотеть… выдержать…»
Выдержать, не поддаться… Эта мысль даже во сне жила в сознании заключенных.
Когда они бодрствовали, знали, что не одиноки в борьбе, понимали, что сотни тысяч трудящихся, честных боевых товарищей — здесь же, в Латвии, и далеко за ее пределами — напряженно следят за героической борьбой, гордятся их несгибаемой волей.
…Ночь. Тюрьма молчит, как затаившее дыхание чудовище. Даже надзиратели, которых с каждым днем все больше смущает сказочное геройство заключенных, боятся шуметь и при очередных обходах стараются ступать по возможности тише. Как воры, подкрадываются они к дверям, заглядывают в камеры и, опустив глаза, идут дальше.
Ян Лидум лежит на нарах, вытянув руки вдоль тела. Сон не идет к нему, глаза устремлены в мрак камеры, а мысли витают где-то далеко. Вся жизнь — с того дня как он себя помнит — проходит перед ним. О прошлом все передумано, его мысль не задерживается на настоящем, духовный взор Яна Лидума, не затуманенный и не потерявший остроты, обращается к лазурным далям будущего, когда не будет голода и люди не будут знать, что такое тюрьма. Это наполняет сердце чувством бесконечной радости и гордости за героическое племя, которое завоюет это будущее.
«И ты будешь среди них… и ты завоюешь… Только не сгибайся. То, что ты преодолеваешь сегодня, еще не самое тяжелое…»
И вдруг он слышит детский плач. Маленький мальчик, одетый в отрепья, стоит под осенним дождем. В мольбе протягивает он худые, озябшие ручонки к Яну Лидуму и рыдает.
— Папочка, помоги мне, спаси меня! Почему ты не идешь?
Лидум узнает сына, отчаянным усилием рвется к нему, но не может двинуться с места. И грубый мужчина бьет толстой веревкой ребенка.
— Айвар… — стонет Лидум и открывает глаза, смежившиеся лишь на одну секунду; снова перед ним стены тюрьмы и он на нарах, а на него пристально смотрит надзиратель. Где-то, в нескольких шагах от Лидума, тихо стонет товарищ, и этот стон похож на предсмертный хрип. Лидум с трудом спускает ноги на пол и медленно-медленно, осторожно встает, опасаясь соскользнуть в маячащую впереди бездну. Выждав, пока пройдет приступ головокружения, он начинает свой путь в сторону стола. Достигнув стола, наливает кружку воды, пьет и отдыхает, присев на скамью, затем снова наполняет кружку и направляется к нарам, где мучается от голода его товарищ. Обратный путь тяжелее: Ян держит в руках кружку и остерегается пролить воду.
— Выпей, старина… — шепчет он.
Хрип затихает. Серый утренний свет блеснул у верхней части стены, в том месте, где находится окно.
«Победить, сломить и уничтожить тело вы можете… — думает Ян. — Но нет у вас власти над нашим свободным духом. Нас не сломить, мы не поддадимся… победа все-таки будет принадлежать нам. Потерпи, Айвар, мой мальчик… потерпите, все обездоленные, мы придем к вам».
Немного погодя Лидум впадает в тяжелый бредовый сон — со стороны даже незаметно, что он дышит, и кажется, что человек мертв. Но он жив и выдержал борьбу вместе с другими товарищами; оголтелой своре белых насильников оказалось не под силу сломить их боевой дух.
…На следующий день Центральное бюро тюрьмы получило директиву Центрального Комитета партии о прекращении голодовки с 13 августа. В некоторых камерах и «звериных клетках», где директивы получили с опозданием, голодовка продолжалась и 13 августа.
Ян Лидум еще несколько дней после окончания голодовки ощущал в теле свинцовую тяжесть, при каждом резком движении у него кружилась голова. Некоторых товарищей пришлось перевести в больницу, кое-кому эти нечеловеческие испытания надломили здоровье на всю жизнь. Хотя и не удалось добиться полной отмены «Нового уложения о наказаниях», но теперь политических заключенных приравняли в смысле режима ко второй группе, и это безусловно была значительная победа. В тюрьме улучшилось медицинское обслуживание; в одиночках на стене рядом с нарами появились электрические лампочки, а в общих камерах лампочки повесили над столами на высоте человеческого роста, и теперь по вечерам можно было читать. Кроме того, заключенным разрешили выписывать «Ритс» и «Латвияс Саргс».[14]
Главным же достижением было то, что удалось всколыхнуть общественную мысль и привлечь внимание широких слоев населения к этой борьбе, в которой господствующий класс окончательно раскрыл свое звериное лицо; увидев его во всей неприглядности, народ никогда не позабудет его, никакие льстивые заверения, никакая ложь не обманут больше честных людей страны.