— Прошу прощения, панове, но мне пора! — объявил гость, отставляя пустую кружку.
Он встал, подошел к Гансу, похлопал его по плечу, а затем, надумав позабавить публику, снял с головы свою конфедератку и нахлобучил ее на голову товарищу. Она ему пришлась по самые уши..
— О, Ганси, — воскликнул Ян, — тебе так идет моя шляпа! Ты в ней как генерал…
Все вдруг рассмеялись. И Ма рассмеялась. И я. Очень уж потешно выглядел наш Ганс в этой потрясающей фуражке.
Но сам Ганс не рассмеялся. Не улыбнулся даже. Он снял с головы фуражку, вернул ее владельцу, сказал:
— Да. Но генерал без армии.
У двери Ян Бжевский снова щелкнул каблуками и приложил два пальца к козырьку. Все-таки он был бахвал.
Но вчера на собрании Ганса Мюллера, нашего Ганса, избрали членом завкома. Единогласно.
— Санька, пускают!..
Голос Татьяны заставляет меня очнуться от этих размышлений, от морозного оцепенения.
Опять скрипит магазинная дверь. Рвется наружу теплый, теперь уже совсем близкий хлебный дух.
Тетка-доброхотка, вызвавшаяся следить за порядком в очереди, начинает отсчитывать десятку, тыча в спины:
— Один, два, три… четыре, пять, шесть…
Мы в десятке. Мы у прилавка. Струганые полки во всю стену плотно забиты ржаными буханками. Сколько их!.. Но это зрелище не производит никакого живого впечатления. Это — чужое. Недоступное. Так, наверное, на банковского кассира, состоящего на скудной зарплате, не производят никакого живого впечатления толстые пачки денег, которые он пересчитывает. Будто это и не деньги.
— Одна служащая, одна иждивенческая… — говорит продавщица, отрезая талоны от Танькиных карточек.
И, выхватив с полки, из ряда, буханку, отсекает широким ножом горбушку, швыряет ее на весы. Хлеб сырой, вязкий, как глина, и эта горбушка невероятно мала…
Танька платит деньги, прячет за пазуху карточки, кладет горбушку в сумку, отходит.
— Две итээровских, одна иждивенческая… — говорит продавщица и швыряет на весы другую горбушку, чуть больше Танькиной.
Мы съели весь хлеб.
Не знаю даже, как это случилось. Но мы его съели — и свои пайки, и Гансову пайку, и пайку мамы Гали, и пайку Софьи Никитичны. Не сразу, конечно, а постепенно, но съели все без остатка.
Когда мы вышли из магазина, Танька первой полезла в сумку, достала оттуда черную горбушку и жадно надкусила ее.
— Еще горячий, — сообщила она, жуя полным ртом.
Я пощупал хлеб, который болтался в моей авоське, привязанной к портфелю. Да, он был еще горячий изнутри, а сверху уже остывал, леденел, потому что на улице стояла лютая стужа.
Не утерпев, я тоже извлек хлеб из авоськи, яростно вгрызся в мякоть.
— Горячий — он тяжелее, — хмуро сказал я Таньке. — Горячего получается меньше…
Мы были голодны. Мы все время были отчаянно голодны.
Нет, ведь нельзя сказать, чтобы мы ничего не ели. Мы ежедневно аккуратно съедали положенный нам по карточкам хлеб. И матери ухитрялись добавить к этому кое-какой приварок: кашу из магары — горького дикого проса, суп-рытатуй, о котором только и можно сказать, что был он круто посолен, пили кипяток с сахарином. Так что умереть с голоду мы не могли.
Это не был жуткий блокадный голод вроде ленинградского. Это был обыкновенный голод, унылый голод военной поры.
Но нас измучило это вечное недоедание. Каждую минуту, каждое мгновение мы думали только о еде. О чем бы мы ни думали, мы в то же время думали о еде. Мы сидели на уроках, читали книги, кололи дрова, стояли в очередях, а перед глазами маячило одно и то же — кусок хлеба. И, съев этот заветный кусок, мы продолжали мечтать о куске. Даже во сне.
Из-за этого, должно быть, мы никак не могли ни на чем сосредоточиться, в ушах непрерывно стоял тихий и легкий звон, а в голову приходили какие-то нелепые и странные мысли.
Вот и на этот раз, когда мы вернулись домой, растопили печку и сели за уроки (мы сели решать задачи по алгебре, а решали мы их в самодельных тетрадях, сшитых из старых газет, писали чернилами прямо по напечатанному, а напечатанное лезло в глаза и отвлекало, не давало сосредоточиться, как и голодные думы), именно в это время Танька отложила ручку, подперла кулаком подбородок, задумалась, а потом сказала:
— Санька… Я давно хотела тебя спросить: что там, дальше неба?
— Как что? — удивился я. — Дальше тоже небо.
— А еще дальше? Ну, понимаешь, в самом конце…
— Там нет никакого конца, — решительно заявил я. Вот ведь интересный разговорчик, а у меня тут, как назло, не решается задача, не сходится с ответом. — Никакого конца нет.
Посредине стола, рядом с чернильницей, лежали две жалкие горбушки, изгрызенные со всех сторон.
Татьяна вздохнула и отломила корочку хлеба.
Она принялась жевать эту корочку. Щеки ее настолько исхудали, истончились, что сквозь них выпирала вся эта корочка.
Я тоже вздохнул и тоже отщипнул кусочек хлеба. Сердце мое при этом заныло от тоски, потому что я уже видел, сознавал, что отщипываю не от своей, а от чужой доли, что моей доли уже нету и в помине, а эта доля чужая.
— Я знаю, я все это знаю… — продолжала между тем Татьяна. — Но ты представь себе: дальше Солнца, дальше звезд, дальше самой последней звезды — там что?..
— Ну… пустота, — пожав плечами, ответил я.
И снова склонился над задачей. Значит, так: корень квадратный из икс минус игрек в квадрате… Нет, я ни в коем случае не прикоснусь больше к этому хлебу. Может, и не заметят, что я уже съел лишку… Корень квадратный…
— А дальше? — донесся голос Татьяны.
— Что дальше? — Тут уж я изрядно рассердился. — Что дальше?
— Ну вот, ты пойми… Я знаю, что конца нет. Что это совсем, совсем бесконечно. Так?
— Так, — кивнул я.
Танька замолкает на мгновение. Морщит лоб, что-то соображая. Сообразила:
— А что после?.. Понимаешь, после этой бесконечности?
— Просто ты дура, — ругаюсь я. — Невозможная дура. Отстань.
Корень квадратный из икс минус игрек в квадрате… «…путем всевозможных проволочек затягивают открытие второго фронта в Европе. Операции в Северной Африке, как бы они…» Это печатные буквы, газетные строки назойливо проступают сквозь чернильное кружево алгебраических знаков… А и в самом деле: что же после? Что же там, после самой бесконечной бесконечности?..
— Санька… — Голос Татьяны уже совсем далек, он оттуда — из бесконечных пространств.
Нет, просто она зовет меня шепотом. Почему шепотом?
Я поднимаю взгляд.
И вижу бледное как полотно лицо. Огромные, неправдоподобно огромные на таком маленьком лице глаза. Из этих глаз текут, сползают по щекам слезы — тяжелые и редкие.
А бескровные губы шепчут:
— Санька, давай доедим этот хлеб…
Я сбежал из дома. Недалеко, правда. Туда, на край заводского поселка, где кончались жилые дома и начинался завод. Дальше-то мне сбегать было некуда. Куда же мне было податься?
Просто я не мог оставаться дома после того, что произошло.
Я представил себе, как они вернутся с завода. Очень поздно, после двух рабочих смен. Измученные и голодные. Ганс понуро сядет за стол. Ма придвинет ему кружку кипятку, сядет рядом. Все их движения странно замедленны, невесомы… Она откинет салфетку с тарелки, которая стоит посредине стола, — с той тарелки, где обычно лежит хлеб. Тарелка пуста…
Они посмотрят друг на друга. Что в этом взгляде? Ничего особенного. Только разочарование. Разочарование людей, которые ждали чего-то, ждали целый день, ждали, зная, что будет, а этого и нет…
Только разочарование. На иные чувства эти двое голодных людей уже не способны.
Я заскрипел зубами от стыда и отчаяния.
Однажды, когда мне довелось побывать на заводе, где работали Ма и Ганс, я увидел там ненароком, случайно такую картину. На заводе была столовая, там кормили тоже по карточкам — отрывали крупу и жиры. И вот на задворках этой столовой люди подбирали обрывки капустных листьев, мороженых, прозрачных, и жевали их жадно, молча, не глядя друг на друга…
А потом они опять шли работать.
Я стоял у изгороди, очертившей границу заводского поселка, опершись локтями о жердь.
Перед мной был завод. Море огней. Озаренные светом, поднимались над цехами, над трубами клубы густого дыма и, уйдя от света, примыкали к облакам, сливались с ними. Завод дышал — надсадно и мощно.
Позади меня заскрипел снег. Шаги. Они приближались.
Большая тяжелая рука легла на мое плечо. Я ссутулился, сжался.
— Ничего, Санька… — Голос Ганса был негромким и усталым. — Это ничего… Ты сейчас растешь. Очень сильно растешь… Что поделаешь, если вам приходится расти в такое время, когда мы не можем вам дать столько хлеба, сколько вам нужно. Чтобы вы могли расти как следует… Такое время, Санька. Война… А вы растете. Голодные…
Я стоял, не смея повернуть головы, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.