— Да, вам надо много, очень много знать! — восклицала она, уже безоговорочно записывая их всех в актеры, хватая со стола нож с обломанным костяным черенком и почерневшим лезвием и указывая им, — вам надо знать и то, и то, и то! Чтобы никто не имел права уличить вас!
Она теперь уже по-настоящему гневно взглянула, но куда-то словно бы в сторону, мимо присутствующих, на мгновение отстраняясь. Вероятно, кто-нибудь, скорее всего на кафедре, но возможно, что и из пылких родителей, сильно ее донимал намеками на невежество и неправомочность ее претензий.
— А вы думаете, Белла Григорьевна, — засомневался с кушетки Валюев, — они что-нибудь знали?
— Кто они?! — Она не остыла еще от привидевшегося ей и говорила с смешным, большим, чем всегда, акцентом.
— Ну они… великие… Шаляпин или другие еще… Бетховен?..
— Бэтховен?! — вскричала она. — Он знал жизнь! Он страдал и понимал других!
— Что ж, — хмыкнул Валюев, — оттого, что я буду знать, скажем, посадили Ольгиного брата или нет, я буду лучше играть?
— Ты лучше играть никогда не будешь! — отрезала Белла. Она комично сердилась, посматривая на своего сына, но тот, не зная еще, куда гнет его приятель, только смеялся, скрестив на груди руки, откинувшись и балансируя вместе со стулом.
— Так при чем здесь это? — повторила Белла. Валюев, который обязательно, видно, хотел доказать им
всем что-то для себя важное, теперь сел на своей кушетке, тогда как до этого лежал.
— Да ведь это и есть жизнь. — Идеи его находились, кажется, в русле традиционного правдоискательства, но Белла в данном случае не желала придерживаться того же.
— Это жизнь? — возмутилась она. — Поймали здорового бездельника, когда он тащил кружку с пивного прилавка, и это называется жизнью? Да по нему и так каторга плакала!
— Вы этого не можете знать, Белла Григорьевна, плакала или не плакала. Может, он как раз хотел по-другому зажить, работать собирался…
— Да уж работать! Ключи да отмычки делать — вот и вся его работа.
— Нет, вы не знаете, а он мне говорил.
— А собирался, так и нечего было красть.
— Так он же пьяный был!
— А, пьяный! Пить я его, наверно, заставляла! Ты хорошо соображаешь, как я погляжу!
Она, торжествуя, скрестила, как и сын ее, руки на груди, абсолютно забывши, конечно, о чем у них в начале был спор и в чем, следовательно, она только что оказалась права. Впрочем, ни у кого из них еще не доставало способности в разговоре помнить, с чего началось, и выдерживать какую-то одну главную мысль. Поэтому Валюев теперь отстаивал только Ольгиного брата, с которым он жил через двор.
— Так надо еще разобраться, почему он пил, — после некоторой паузы возобновил он, опешив все же немножко от того, куда завела его логика беседы. — Да, надо разобраться… У него жизнь так уж сложилась. Ему трудно было ее сразу перевернуть-то…
— Жизнь! — вспомнила Белла, но сама не стала логичней. — А у тех была страсть! Понимаешь?!
— Нет, вы не правы. — Он уперся и отмахивался теперь от ее искусства. — А то получается, как всегда у нас: наломают дров, закатают на полную катушку, а потом… Вот сейчас говорят же, что ошибок много было…
Внезапно это насторожило Кессельна:
— Что ты имеешь в виду? — и он по-птичьи наклонил маленькую свою головку.
Но примерно было понятно, что имеет в виду тот. Кончился пятьдесят третий год, с марта месяца перемежавшийся разнообразными смутными волнениями. Точно ничего еще не было известно, не появилось еще ничего, кроме, как говорили, какой-то статьи в теоретическом партийном журнале (которого молодые люди, разумеется, не читали), но слухи о том, что были допущены какие-то ошибки, что имелись, по крайней мере, какие-то перегибы у Сталина и со Сталиным, уже распространились и пронизали все общественные слои, классы и возрасты. Здесь, в этой самой комнате, также много уже говорилось на эту тему и много было пылких споров, тем более пылких, что никто из них не ведал толком ни писанной Истории, не догадывался расспросить родителей или других взрослых, что помнят они из того времени, если только что-нибудь помнят, потому что память человеческая обладает не только избирательностью, но и своего рода проективностью, трактуя прошлое в соответствии с канонами настоящего; не читали они еще также толком газет; не имели никакого социального опыта, кроме опыта двора, улицы и школы, обобщить который они все равно пока что не могли, — словом, они были вполне девственны в данном вопросе, но равно и неразборчивы. У Геворкянов, через комнату от них, был сосед, занимавшийся какой-то литературной поденщиной. От него, главным образом, они и узнавали все свежие слухи, которые, впрочем, тут же подтверждались остальными соседями, соседками и родителями. Иногда и на улице, в магазине в очереди, где стояли они, посланные матерями или собравши по кругу замотанную сдачу себе на бутылку вина, какой-нибудь мужчина, одержимый, как и многие в России, страстью к просветительству, любовно анализировал ситуацию, хоть и сам был не особенно сведущ. В политике, однако, как и в искусстве, необходима некоторая чистота восприятия, которую профессионализм и многознание обычно губят без остатка; страдая поэтому от своей неопытности, они, тем не менее, в чем-то были также и искусны и, не утратив еще непосредственного, некорыстного интереса, чутким ухом улавливали незаметные другому колебания и всплески фона, постоянно держась в напряженном ожидании каких-то событий. Только Кессельн, придя в их компанию, сразу не показал, что этих разговоров не только не любит, но даже готов презирать тех, кто ведет их, — не почему другому, кроме как потому, что «все это слухи и неприлично заниматься ими…» У него была какая-то странная, довольно спесивая мать, напоминавшая Анну странными своими идеями насчет того, что прилично, а что нет. Именно поэтому он отреагировал сейчас так резко. Но Валюеву явно хотелось поговорить. Он даже встал и пересел к столу, с того края, куда были сдвинуты грязные тарелки: но он не обратил на них никакого внимания, уставив меж ними локти.
— Ну ладно, Белла Григорьевна, — он улыбнулся, в смущенье никчемно трогая пальцами кожу лица то на лбу, то на розовых, опушенных светлым пухом щеках (он был того типа, который называется «кровь с молоком», то есть был очень здоров и силен, но кожу имел нежную, тонкую, под которой видно было, как играет кровь). — Ну ладно. — Он еще раз посмотрел, очень издеваются они над ним или нет. — Я только хочу сказать, что так нельзя судить сразу. У него жизнь была неудачная, вот в чем причина.
Он опять говорил про злосчастного Ольгиного брата.
— А у меня не неудачная? — спросила Белла.
— Я ничего не говорю, у всех неудачная. Так вот и надо разобраться, почему это так.
— А почему? — спросил Николай.
— Да, вот почему? Почему у меня батька двадцать лет работает, а копейки получает? Почему у меня сестра замуж выйти не может — им жить негде? Почему? Во всем этом надо разобраться?
— Так ты все-таки какое даешь объяснение? — повторил Николай. У него самого родился вдруг ответ, но он не хотел сказать его прямо так, сразу, гордясь собою и желая выведать, не ответит ли кто-либо другой так же.
— Так почему же, потому что война? — подсказал он.
— Да, и война тоже, — не стал спорить Валюев. — Ну и вообще… я даже не знаю сам почему, — признался он покрасневши. — Как-то не задалась жизнь, наверно. Я о нашей семье говорю. Может, мы и сами виноваты. Кое-кто, наверно, и лучше нашего живет. Но, с другой стороны, многие тоже жалуются. И из работяг тоже… Трудностей много еще.
Николай обрадованно слушал его, не потому, что был с ним одного мнения, но потому что все сказанное как-то очень удачно ложилось в линию с этой новой его внезапной яркой мыслью. Он даже поерзывал немного от нетерпения, и нетерпение его наконец было замечено.
— Ну давай! — ободрил его Геворкян, опять, быть может, не без задней мысли проверить, стоит ли чего-нибудь идея, гордости за которую не умел скрыть его приятель-соперник.
— Я думаю, — волнуясь, произнес Николай, — что в чем-то ты прав, конечно. У нас есть трудности с жильем и в сельском хозяйстве отставание… это верно. Но мне кажется, что все это не имеет значения. Да, не имеет. Все дело здесь в том, что наша страна — совершенно особенная… Все дело в том, — затаив дыхание, сказал он, — что все мы живем для будущего… Так же как и те, кто готов был в революцию совсем погибнуть, говоря: «Мы боремся не за себя, не ради своего счастья, но ради счастья будущих поколений», и точно так же все последующие поколения то же самое должны были говорить и думать, погибая… Вот. Иначе все лишается смысла. Поэтому то, что есть сегодня, не имеет такого уж значения…
Он запнулся и не знал, не имея навыка, достаточно ли сказанного, чтобы убедить других и привести их ко своей вере. Самому ему это казалось удивительно естественным — думать именно так.