Отец приехал с курсов летом, когда вовсю цвели шиповник и розовый мышиный горошек. Свежий после бани, в нижней рубахе, он лежал на кровати, когда на пороге, вырос Михаил. Пропыленный, осунувшийся, в старой буденовке, дядя стоял в дверях, прислонившись к косяку, и не вынимал рук из карманов.
— Ты чего? — удивился ему отец. — В бригаде что-нибудь?
— А что там может быть, в бригаде? — ответил Михаил. — Слезы! Не могу я, Афанасий, больше. Знаешь, что мне вчера Анютка Звонкова сказала? Наши, говорит, там головы положили, так не худо бы и вам в этом с ними поравняться. Уж лучше бы я тоже там остался…
— Нервы! — сказал отец. — Такую войну пережить — это же понимать надо, а ты… Еще и дерешься здесь, говорят. Чего там у тебя с Шевелем вышло?
— Уже донесли! — возмутился дядя.
Драка случилась в праздник после посевной. Подрались слабосильный Сева Млых и двоюродный брат председателя Захар Шевель, комбайнер, остававшийся по брони. «Я — мастер», — похвалялся он перед другими. Наверное, сказал это Шевель и под кустом репейника с мягкими малиновыми головками-цветами наверху, где они устроились с Севой, поскольку Млых вдруг закричал: «Да, ты мастер — чужим бабам детей делать!» — и ударил Захара.
Вообще-то столкновение между ними ожидалось давно. Севин отец, погибший на войне, был хозяйственным мужиком и оставил, уходя на фронт, семье крепенькое подворье. Оно бы еще долго держалось, если бы не сосед Захар Шевель.
Зная, что Млых-старший где-то сложил голову и не придет домой, а Млых-младший, Сева, и после победы валяется где-то по госпиталям, Захар начал прикладывать руку к чужому добру. Сначала он унес несколько оконных рам из предбанника, потом отхватил на добрую сажень млыховского огорода, а в конце концов и до сарая добрался.
— Ты не встанешь, баба Еля, ты уже не встанешь, — объяснял он Севиной матери, захворавшей после гибели мужа. — А у меня все в дело пойдет. Так на что тебе сараюшка?
— Как на что? — возмущалась баба Еля. — А вот Сева придет.
Однако Шевель, не дожидаясь соседкиного согласия, переделал вход в сарай, выведя его на свою сторону.
— А-а, бессовестный! — ужасались бабы. — А вот как Сева-то вернется, тогда что?
Однако вернувшийся из госпиталей не совсем здоровым Сева воспринял Захарово самоуправство спокойно. А вот сейчас все и прорвалось. Слабосильный Сева ударил» первым и тут же улетел в лопухи. Не ожидавший столь быстрой победы, Шевель испугался и стал быстро уходить по переулку, где его и настиг наш дядя Миша. Он молча и сильно ударил комбайнера в шею.
— За что-о? — закричал тот не очень громко, понимая, что если начнет оправдываться, то ему смогут и еще добавить. Но не молчать же было!
Дядя Миша снова замахнулся, однако сзади на него навалился Зарядцев. «О-о, здоровый черт!» — сказал кузнец, обхватывая Михаила, но вдруг разжал руки и, кое-как доковыляв до бревен, стал разуваться.
— У-у, стервецы! — выругался он, увидев кровь на портянке с правой простреленной ноги. — Никак навоеваться не могут. Ты иди отсюда! — закричал он Шевелю. — А то уж если я тебя настигну, в момент башку снесу.
Тем все дело и кончилось…
— Ну, виноват, режь меня, — развел сейчас руками дядя Миша. — Но и он тоже… Слыхал, небось, что уже дом продает, в пригородный совхоз куда-то уезжает. Пока мы воевали, а здесь затишечек был — он сидел тихо. А теперь, когда война кончилась, можно и получше место поискать, да?
— Нервы! — повторил отец. — Это же понимать надо, а ты…
— Да я понимаю, — как-то сразу сник дядя. — Но не могу. Не мо-гу! Хоть ты что-нибудь придумай, чтобы мне тоже уехать отсюда, а то недалеко и до беды.
— Маруся как? — спросил отец.
— Да что Маруся! Плохо…
— Та-ак, — помолчав, сказал отец. — Ладно. Меня сюда вместо Должика председателем ставят. Отпущу-ка я тебя на все четыре стороны — езжай! Разные мы, видать, с тобой. Ты для праздников создан, а я для будней. Мне теперь уж, видно, до скончания века здесь лямку тянуть. А ты — езжай!
Через неделю повеселевший Михаил распродал свое имущество, устроив на него, чтобы собрать больше денег на дорогу, лотерею. Под оставшееся нанял где-то подводы, погрузился и уехал.
— Ну, — сказал он перед отъездом, — бывайте.
— Ты крепче меня, — сказал он отцу. — Тебе здесь и оставаться. А я, может, еще вернусь. Тогда уж не побрезгуйте, примите обратно, а?
Дяде Мише можно было уезжать — он имел хорошую специальность, а водители, говорят, тогда везде требовались. У отца такой специальности не имелось. Но, помнится, уже тогда я подумал, что будь она у него, он все равно никуда бы не уехал. Таким уж он обладал характером: не мог искать счастья в одиночку.
Дядя уехал. На деревенских улицах, казалось, стало еще глуше. Но на селе не тужили: все ждали перемен к лучшему, которые должны же были быть после такой войны.
ОДИН ДЕНЬ НОВО-АЛЕКСАНДРОВКИ
Вначале произошла драка — подрались Петькины товарищи Леська Лекарев и Шурка Гусенок (уменьшительное от фамилии Гусев). Дело началось с пустяка, который вскоре же и забыли, но, восстанавливая нарушенное равновесие во взаимоотношениях, Леська перестарался, перегнул Шурку в поясе и, видимо, сделал тому больно. Гусенок, изловчившись, влепил противнику пощечину. Леська засопел и помял Шурку посильнее. Тут они оба, наверное, пожалели о том времени, когда драку можно было и не начинать, но отступать показалось уже невозможным. Гусев начал ходить по краю дороги, отыскивая камень. При этом он пел, дразня Леську: «Лекарь пузатый, толстый, лохматый…»
Леська снова кинулся в драку и исколотил Гусенка уже по-настоящему, большими мужичьими кулаками. Наблюдать это было так тяжело, что Петькино лицо перекосилось от сострадания. Сам Петька не мог ни побить Леську, поскольку был слабее его, ни даже помочь Шурке: недели три назад, скалывая лед на школьном дворе, он натер ладонь ломом. Мозоль засорилась, вскочивший на ее месте волдырь, растопырив пальцы, перекинулся на тыльную сторону руки и медленно двинулся к локтю. Фельдшер Иван Васильевич лекарствами сбил опухоль, но для драки рука все равно не годилась. Она еще только начала подживать и висела на повязке.
Тут громко заплакавший Гусенок — Леська, заломив руки, несколько раз окунул его в пыль лицом — вырвался. Он с остервенением ударил ногой в Леськин бок и бросился бежать (Лекарев догонял его), издалека несся его рыдающий, гундосый от обилия слез голос:
— Подожди! Я все скажу-у матери-и! Я все скажу-у…
Петька тоже едва не заплакал. Он ушел на берег и долго сидел в кустах чилиги, над кручей у амбаров. Перед ним, раскинувшись, лежала вся Ново-Александровка. После года работы в родном селе Петькиного отца перебросили председателем на укрепление колхоза сюда, в это невзрачное село с грязным прудом посередине и буйными зарослями лопухов и тальников ниже плотины — на «Острове». В домах попросторнее, попригляднее других — домах выселенных кулаков — располагались школа, медпункт, правление колхоза. От двухэтажного сельсовета к единственному дереву на берегу пруда тянулась проволока — антенна засунутого в шкаф пропыленного неработающего радиоприемника.
В селе были и еще деревянные двухэтажные дома из литых сосновых кряжей на каменном фундаменте, с затейливой резьбой по наличникам. И это несмотря на степное бездорожье и фантастическую удаленность поселка от железной дороги: Ново-Александровка входила когда-то в пределы Уральских войсковых земель и в ней жили зажиточные казаки. Теперь, после войны, о строительных материалах приходилось только мечтать. И все-таки Ново-Александровка как-то держалась, избегая участи соседнего хутора Мирошкина, где в войну прекратил свое существование колхоз имени Чапаева.
Хутор Мирошкин находился в двух километрах от Ново-Александровки, и Петька с мальчишками не раз бродил там среди ветхих плетней, отравевших глиняных валов, искривленных жестокими морозами деревьев. Еще сохранились ряды аккуратных гумен с ровной травой, а в зарослях крапивы полыни и пырея валялось немало металлического дрязга: бывших кастрюль, тазов, ведер самодельной выделки.
Имелось там в ольховых зарослях и песчаное местечко для купания, куда стекалась прежде вся мирошкинская «мельгузня». Теперь на этом чистом песочке среди обступивших его кустов осоки было почему-то страшно раздеваться: казалось, вот начнешь сбрасывать одежду, стягивая через голову рубашку, а тут кто-нибудь и схватит тебя…
Страшнее же всего были «живые» среди нежилья колодцы (из них брали воду для ближних бригад) — один с воротом и скрипучей цепью, другой с тяжелым грузом на деревянном журавле.
Впрочем, в Мирошкине и сейчас еще теплилась жизнь тремя подворьями. В одном жил придурковатый Ваня Игонькин с матерью, в другом — бабушка Сладкова, а третий дом, с скворечником на крыше и садом, принадлежал старику Пустобаеву. Последний мог бы и переехать к сыну в Ново-Александровку, но жил на старом месте единственно из-за сада, хотя тот и начал уже подсыхать.