Захар ужом нырял в толпе, юлою вертелся то возле одной, то возле другой пары, кривлялся, острил, задавался. Подцепит какую-нибудь девчонку, побалагурит, подурачится и бросит. И его никто всерьез не принимал. Всегда у него высмыкнута из брюк рубаха, всегда болтаются во все стороны пустые рукава накинутого на плечи пиджака, всегда он готов на выдумку, на что-нибудь залихватское.
— Ха! Ха! Ха! Ха! — вдруг гаркнет Захар в тишине дремлющего хутора, и бабы в хатах вздрогнут с перепугу, сплюнут и покачают головами: ну и бугай, ну и дурак!
— Наливайка, а ты знаешь, что придумал Чоп?
— Чего?
— Зарядил ружье солью и у кровати поставил. Я, говорит, этого гусятника все равно выслежу.
— Пойдем стащим ружье!
— Да ты что! Может, он не солью, а картечью зарядил.
— Чепуха. Пойдем. Не услышит. Законно…
— Не. Другой раз. Командировочный тут какой-то из района. Вон с Нюркой сидит.
— Ой, хлопцы, замучилась я с этим командировочным, — вздохнула в темноте свинарка Нюра. — Остановился у нас на квартире и проходу не дает… Да вы потише!
— Извиняюсь. Я только портфель положил на колени.
Стекла очков глянули на парней пустотой. Лысоватый мужчина отвернулся и снова что-то зашептал девушке на ухо, даже обнял за талию. Нюра отодвинулась и вдруг весело крикнула:
— Хлопцы, послушайте, что командировочный балакает. Про какие-то секретные бумаги. Я, говорит, могу тут всех арестовать. Чудак какой-то.
Парни вмиг плотно окружили эту пару.
— Какого лешего ему нужно? То руку целует, то на колени становится… Вот навязался.
— А вы чего глаза вылупили? — Незадачливый кавалер только теперь заметил толпу любопытных. — Ну-ка живо разойдись!
Но никто даже попытки такой не сделал.
— Вы знаете, с кем разговариваете?
Но с ним никто даже словом не обмолвился, все точно онемели от любопытства.
— Я вас сейчас… знаете что! Живо убирайтесь!
Парни плотнее сомкнулись вокруг мужчины, и это его озадачило.
— Я таких, как вы, знаете что? У меня бумага, подписанная… знаете кем?
— Хлопцы, давайте его в Иву бросим.
— Наливайка, бери за ноги, а я за руки.
— Не притрагиваться ко мне! — завопил лысый.
— Платок ему в рот, чтоб не орал!
— Документы надо проверить.
— Берите портфель…
— Не смейте!
Лысый юркнул сквозь толпу и побежал вдоль улицы пригибаясь. Сзади гулко топали ноги настигающих парней. Вдруг он присел, и в воздухе что-то блеснуло.
— Наган!
Парни бросились врассыпную, прячась за деревья, прижимаясь к хатам. Командировочный сидел на корточках, наверное целясь в кого-нибудь из них. Была такая темнота, что ничего нельзя было разглядеть. Парни съежились, ожидая выстрела. Там, где очерчивалась фигура человека на дороге, послышались сморкание, возня.
— Да что же это такое! Есть тут живая душа?
Ему не ответили.
— Ребята! — позвал командировочный жалобно, но и на этот раз никто не отозвался. Выругавшись, он продолжал шарить по земле рукою. В другой держал на весу портфель.
— Что же это такое? Куда они запропастились? Ребята, слышите? Подойдите кто-нибудь.
— Что случилось? — спросил Захар.
— Очки потерял.
Парни хихикнули.
— Ей-богу, потерял. Помогите найти. Ничего не вижу…
Командировочный на самом деле выглядел беспомощным, ощупывал придорожный бурьян, как слепой. Боясь подвоха, парни осторожно подошли к нему, нашли очки и растолковали, как пройти к хате, где он квартировал.
— Мир, ребята? — сказал очкастый на прощанье, расчувствовавшись.
— Ладно, ладно, проваливай… Ка-ва-лер, — сказал Захар насмешливо, но беззлобно.
…Подходя к дому, Варвара еще издали заметила возле стога высокую фигуру.
— Вот ты где! А я все вязы свернула, тебя выглядывая, — сказала она, недовольная опозданием Саши. — Чего насупился?
— Знаешь что… — парень взял Варвару за руку, жарко дохнул в лицо, хотел высказать наболевшее. Но Варвара обезоружила его своим невинным видом:
— Ох, устала я, намоталась за день со скотиной. Присядем. Хочешь раков, Сашенька? Сладкие. Вечером сварила. На, посмакчи!
Она развернула в подоле подмокший газетный сверток и сама первая принялась есть. Саша к ракам не притрагивался, смотрел сердито.
— Не пойму я тебя. Сфинкс какой-то! — Он откинулся на сено и поднял тоскующие глаза к звездному небу.
— Как ты говоришь интересно, Сашенька! Это верно, что ты пошел в пастухи, чтобы в институт готовиться? — Варвара осеклась, боясь обидеть Сашу. Она знала другое: паренек ушел в пастухи не по своей воле, а потому, что врачи велели больше находиться на свежем воздухе. Худой, бледнолицый, стеснительный— таким он помнился с детства. Чем только не болел: малярией, желтухой, золотухой, не говоря уже о кори, свинке и ветрянке, обычных болезнях детей. Он почему-то не любил молоко, борщ и мясо ел без хлеба, за что мать ему всегда выговаривала, вообще был привередлив, обидчив и получил прозвище маменькиного сынка. Не то что подраться на улице — курицу не мог зарезать и бледнел при виде крови от царапины. Боясь насмешек, он старался ни в чем не уступать своим сверстникам и однажды выпил целый стакан водки — залпом, будто уже не впервые. Пластом пролежал весь день на кровати, и никакие нашатыри и обливания не могли привести парня в чувство. От первой же папиросной затяжки закачался, хватаясь руками за воздух, и зевал, как рыба на суше.
Саша стыдился своей болезненности, и то, что Варвара по-иному объясняла его пастушечью судьбу, порадовало парня. Он сказал:
— Ладно. Пастухи тоже не последние люди.
— Какие же ты книжки читаешь, Сашенька?
— Всякие.
— И про любовь?
В голосе Варвары зазвучало озорное. В темноте женщину не было видно, смутно проглядывало лишь лицо да поблескивали белки глаз. Саша и тянулся к Варваре, и все в нем противилось этому.
— Сон я вчера видел, как в воду глядел, — сказал он вкрадчиво. — Хочешь послушать?
— Конечно. Положи мне на руку голову, так тебе удобней будет. Кого же ты видел?
— Тебя.
— Нет, правда?
— Будто выходишь вся в белом, гордая такая, и смеешься мне в лицо.
— Вот это неправда.
— Во сне чего не бывает. Ты слушай, не перебивай. Ехидно так смеешься и говоришь: «Мне интересно было побаловаться с нетронутым хлопчиком. А в мужья я себе найду».
Саша не увидел, почувствовал, как сильно побледнела Варвара.
— Ты чего дрожишь? Или сон в руку?
— Ой, сердце закололо, Сашенька. Подожди немного… Вот… Уже отлегло.
Парень поднялся, пошел к калитке. Варвара, недоумевая, потянулась за ним:
— Санечка, рассердился?
Парень даже не оглянулся, исчез, как в омуте, только скрипнула калитка да глухо застучали шаги, удаляясь. Обиженная женщина, шурша сухим сеном, поднялась, крикнула вдогонку:
— Нечего тогда ко мне ходить! — Прислушалась, не остановился ли Саша (нет, шаги по-прежнему удалялись), и еще обиженнее: — Ступай, ступай к длинноногой, она в тебя по уши влюблена!
А ночь надвинулась такая, что одному оставаться было невыносимо. Низкие звезды, распаренные духотой, оплыли и вяло мигали. Стыдливо шептались на речке камыши, стоя по колено в воде, и в кустах что-то шелестело, возилось, осторожно и таинственно, и сверчки на деревьях звенели и умолкали, словно прислушиваясь, словно чего-то выжидая… Саша брел по берегу реки, грудь распирало томление, и ноги, помимо его воли, заворачивали туда, где еще гомонила молодежь, совсем в другую сторону от дома.
На опустевшем карагаче скучала Елена. Саша сел рядом. В ушах его беспокойно, как надоедливый звон, верещало: «Санечка, рассердился?.. Санечка, рассердился?»
— О чем грустишь, Сашок? — спросила Елена.
— С чего вы взяли? Просто сочиняю.
— Что, что?
— Ну как вы, сочиняю вирши, — сказал Саша уже бодро. — Давно хочу показать тетрадь знающему человеку. Не посмотрите?
— Я совсем не знающая, что ты!
— А говорят, в газете печатали.
— Какая там газета! Институтская многотиражка.
— Понятно. Я, Елена Павловна, гуртоправом работаю. Один. Не с кем словом обмолвиться. (А в ушах, будто навязчивая муха: «Санечка, рассердился?.. Санечка, рассердился?..») Ну и сочиняешь… Хорошо сейчас в степу.
— В степи.
— Чего?
— Правильно — в степи.
— Ну да, в степи. Хорошо. На берегу Ивы устроили доильную площадку, красный уголок, настоящий летний лагерь. Приезжайте!
— Как-нибудь.
— Давайте завтра! Покупаетесь с доярками. В том месте речка глубокая. А плес какой! Не песок, а манная под ногами. Лучше городского пляжа.
Саша, не зная сам отчего, заволновался, загорячился, точно выступал с трибуны.
— Ты мне, Саша, так говоришь, будто я не в хуторе возрастала.