Нас расписали по школам: меня – в водолазную, Леву – в электроминную, Пашку – в школу подводного плавания, Ваньку Косарева – в школу рулевых, Сережку – в школу комендоров (морских артиллеристов).
А Мишку определили юнгой в школу морских музыкантов. Он часто прибегал к нам, уже одетый во флотское обмундирование, в бескозырке, только без ленточки. Ленточку он получил одновременно с нами на Якорной площади, когда мы приняли красную присягу.
Однажды Мишка повел нас на крейсер «Аврора», где служил старый моряк боцман Василий Кожемякин – тот самый, которого велела нам разыскать его старушка мать.
Кожемякин оказался высоким, черноволосым, лет тридцати пяти, но на висках уже блестели седые волоски. На шее виднелся продолговатый шрам.
Он обрадовался.
– Не виноват я перед матерью, ребята, – говорит. – Подвел один стервец. Послал с ним письмо, а он порвал его в отместку за то, что его из флота выгнали. Давно пора очистить корабли от всякого сброда, а то уж очень много набилось всяких «жоржиков» и «иванморов», пока мы, старики, на фронтах дрались.
Мы уже знали, что партийная и комсомольская организации гонят с боевых кораблей косяки этой шпаны, случайной во флоте и не любившей флота. О них напечатали стихотворение в газете:
Прическа ерш, в кармане нож
И хулиганская сноровка,
Аршинный клеш: «Даешь, берешь!»
И на груди татуировка.
Когда-то этот буйный клеш
В атаку шел, покрытый славой.
Его девиз: «Даешь! Берешь!»
Гремел под самою Варшавой.
Победа! Сброшена шинель.
В газетах нет военной сводки.
И вот... «даешь» – взяла панель,
А клеш напялил шкет с Обводки.
Нет, врешь, щенок! Не проведешь!
Твой шик украден, а не нажит!
Шпана! Долой матросский клеш!
Не то... матрос тебе покажет!
Мишка с интересом разглядывал татуировку на груди и на руках Кожемякина. Боцман улыбнулся.
– Ты, смотри, себе такой не накалывай, плохая это штука... Из-за нее я чуть однажды не погиб в гражданскую войну... На Волге было дело. Шел переодетый в штатскую одежду с нашими и влопался к белой контрразведке. Злые были они на моряков, насолили мы им немало... Ну, нас тотчас по наколкам и узнали, повели расстреливать. Только один я и спасся – упал за секунду до выстрела, а на меня убитый свалился...
Кожемякин махнул рукой и спросил Мишку:
– Ты что умеешь?
– Плясать.
– А петь можешь?
– Могу и спеть.
– Вот это хорошо, – засмеялся Кожемякин, – а то мне партнера недостает.
Кожемякин вынул из рундука гармонь, повесил на плечо и повел нас в конец гавани, на корабельное кладбище.
Много лежало по берегу старых полузатонувших кораблей. В одном месте мы остановились, и Кожемякин сказал:
– Вот, ребята, вам, комсомольцам, сколько работы: надо эти корабли выводить в море, да так, чтобы они задымили – и не камбузным дымом, а дымом своих широких труб!
С грустью смотрел Кожемякин на старые миноносцы и буксиры, на разбитые крейсера и облупившиеся царские яхты, на мертвые тральщики со сломанными мачтами, смятыми трубами...
Кожемякин опустился на корабельный обломок, расстегнул гармонь.
– Садись, Мишка, – сказал он и заиграл старую морскую песню:
С полночи вахту пришлось мне стоять.
Холодно. Дождь моросит.
Дикую музыку ветер играет.
Море бушует, шумит...
* * *
«Восстановим, линкор «Парижская коммуна!» – говорилось в обращении к комсомольцам.
Линкор стоял у стенки в конце гавани холодный, ободранный, с поникшими жерлами орудий, со ржавыми стойками на бортах, помятыми кожухами и раструбами.
Сотни комсомольцев горячо принялись за работу. На холодном линкоре застучали молотки и сверла. Весть об этом разнеслась по всему Кронштадту.
– Не может быть, – говорили многие, – чтобы эти сопляки вывели такой огромный корабль!
«Жоржики» шипели на нас:
– Гляди, комса приехала, флот восстанавливает – подумаешь!
А мы продолжали работать. Линкор должен войти в строй! Мишка трудился вместе с нами, так же был испачкан машинным маслом, так же был утомлен и счастлив.
От усталости мы роняли ложку в бачок с макаронами и тут же засыпали. Товарищи трясли нас за ноги – иначе не добудиться.
Наконец линкор был восстановлен, и мы стали загружать его «черносливом» – так называли тогда во флоте каменный уголь. Под веселую музыку «Ой-ра, ой-ра!» мы носились с полными тачками, от которых летела черная пыль, и шумно вываливали топливо в бункер линкора. В рядах оркестрантов, яростно раздувая щеки, стоял наш Мишка с трубой в руках.
Промыли палубу линкора, вахтенный матрос впервые отбил на корабле склянки[5] в большой медный колокол – рынду. Проиграл горн, и раздалась протяжная команда: «На флаг и гюйс[6], смирно!»
Линкор вступал в строй боевых кораблей Балтийского флота.
Буксир повел «Парижскую коммуну» из гавани.
Жители Кронштадта высыпали на берег. Даже дряхлые старики, опираясь на костыли, вышли посмотреть на оживший корабль.
На рейде буксир отдал концы, быстро отбежал, и линкор, выпустив из своих широких труб огромную струю настоящего – кочегарного – дыма, загудел, развернул жерла двенадцатидюймовых орудий и полным ходом пошел в море.
Гранитные стенки Кронштадта вздрогнули от громовых криков «ура!»
* * *
Вскоре нас всех расписали по кораблям.
Пашка в синей спецовке орудовал у машин, Левка стрелял из минных аппаратов торпедами. А я спускался на дно и работал по подъему затонувшего в шторм судна «Эрви» и старого крейсера «Память Азова», потопленного миной английского катера в 1919 году.
И маневры, и служба на кораблях не выходили за пределы «Маркизовой лужи» – Финского залива. А нас тянуло в открытое море.
Однажды Левка прибежал ко мне возбужденный и заорал:
Сердца застучали счастливо,
И вздрогнул корабль-богатырь:
Из тесных пределов залива
Идем в океанскую ширь!
Давно уже поговаривали в Кронштадте о предстоящем далеком плавании крейсера «Аврора» и учебного судна «Комсомолец», но еще не было известно, кто из наших ребят пойдет в заграничный рейс.
Всезнающий Мишка доложил нам: Левка идет на «Авроре», Серега и я – на «Комсомольце»! И сам Мишка под командой бравого рыжего капельмейстера тоже отправлялся в этот поход.
И вот мы выходим в открытое море.
На «Комсомольце» молодой политрук Петр Бельский развесил большую географическую карту и стал рассказывать матросам о Финляндии, Норвегии и Швеции, мимо которых мы должны проходить. Шторм налетел неожиданно. Карта запрыгала вверх и вниз, мы повалились на палубу, многих укачало. Спасибо, боцман Кожемякин с «Авроры» выручил. Он через сигнальщика просемафорил совет: «Устройтесь на шкафуте[7] у грот-мачты[8]». Это самое удобное место на корабле, и тут не качало. Политзанятия провели.
Вечером мы с Серегой оседлали кнехты[9], на которых еще не стерлись медные буквы старого названия судна – «Океан». Глядя на огромные волны, Серега сказал мне:
– Костя, я теперь флотский навсегда, палкой с корабля не выгонишь. А ты?
– И я тоже.
* * *
Наши корабли пришли в норвежский город Берген. На берегу мы купили у газетчика белогвардейскую газету «Руль». В ней было описано, что ожидаются советские моряки, которых нужно остерегаться. Они будут пьянствовать и всех резать. Тут же красовалась картинка: советский моряк в бескозырке, опоясанный пулеметными лентами, с двумя маузерами и с огромным ножом в волосатых руках.
Мы расхохотались. Левка посмотрел на рисунок, сузил глаза, желваки заиграли под натянутой кожей – так он смотрел однажды на хулиганов в клубе.
В этот же день мы выгладили брюки, наваксили ботинки до зеркального блеска и в гладких синих форменках стройными рядами вышли на улицы Бергена. Впереди нас шагал оркестр. Трубы горели как солнце, так хорошо были надраены, а лучше всех – прямо как золотая – сверкала труба Мишки.
Шаги наши очень четко и громко раздавались на мостовой, – казалось, их могла слышать вся Норвегия.
Улицы Бергена будто вымерли, окна красивых домов с черепичными крышами наглухо закрыты. Норвежцы держались настороженно: неизвестно, как поведут себя советские моряки, которых они видели впервые.
Капельмейстер махнул рукой, и грянул флотский марш. Осторожно чуть раздвинулись ставни одного домика, выглянул нос какого-то старика. За ними приоткрылись другие, показалась женщина, еще, еще... Из окон высунулись норвежцы, послышались возгласы: «Виват, виват!», замахали руки, запорхали платочки, и улыбающиеся девушки забросали нас цветами.