В то утро Жанель едва проснулась — почувствовала приближение чего-то зловещего...
— Поднимите ей голову!
— Воды, воды!
Женщины сновали взад-вперед, переглядывались с каким-то странным воровато-испуганным выражением. Присутствие в комнате человека, подошедшего к страшному порогу, угнетало всех, Жанель, как испуганный цыпленок, забилась в угол.
— Подведите к ней Жанель. Пусть попрощаются.
Тетушка Уштап взяла ее за руку. Дрожа всем телом, Жанель приблизилась. Восковое заострившееся лицо матери с вытянутым подбородком потрясло ее. Стеклянные безжизненные глаза неподвижно уставились на Жанель. Это уже было не матерью ее. Перед ней лежало нечто, почти уже не имеющее отношения к ее матери. Жанель заплакала.
...Тетушка Уштап связывала в узел бедные пожитки и беспрерывно что-то говорила.
— Бедная сиротка, несчастный ребенок, не бойся — не оставим мы тебя одну. Воспитаю тебя не хуже, чем нашу Ибаш, все будем делить на вас двоих, как и раньше мы делили с твоей матушкой чашку айрана...
Муж Уштап Байсерке — двоюродный брат отца Жанель, тоже покойного. Других родственников у нее нет, и она это знает прекрасно.
Тетушку Уштап красавицей назвать было трудно — долговязая, сутулая, ширококостная, и страшно худая, нос словно вдавлен в широкое лицо, широкие ноздри зияют, как норы. Голос ее одновременно и гнусав и визглив. Она деловито вытряхивала вещи, что-то беспрерывно говорила, не забывая временами попричитать над усопшей.
— Ай, бесценная моя сноха! Ай, солнце мое золотое!
Жанель поняла, что с этого дня будет жить у них. Вначале все было хорошо. Уштап и Байсерке нежно заботились о ней, подкладывали лучший кусок, укладывали спать, то и дело одергивали родную дочь Ибаш: «Ибаш, уступи место Жанель», «Ибаш, возьми у Жанель ведро, сходи сама за водой, Жанель у нас слабенькая».
Однако не прошло и месяца, как все изменилось. Сначала Уштап стала говорить умильным голосом: «Жанель-джан, сходи, пожалуйста, за водой — Ибаш некогда», «Жанель-джан, вынеси золу — у Ибаш голова что-то разболелась», потом тон ее становился все суше, а вскоре ласкательное обращение Жанель-джан сменилось лаконичным возгласом «эй ты». Спала теперь Жанель на овечьей шкуре возле двери. Чуть свет доила коров, потом зажигала огонь в очаге, выгоняла коров на выпас, а днем у нее была тысяча больших и малых дел до глубокой ночи. Позже всех, смертельно усталая, она засыпала на своей подстилке. Так кончилось ее детство. Дядя Байсерке пытался как-то облегчить ее участь, иногда заступался за нее, но Уштап в таких случаях стучала кочергой, вопила истошно:
— Разве я сделала ее сиротой? Она сама проглотила своих родителей! Пусть винит бога, а не меня! Разве я свою родную дочь не заставляю работать? Знаю я, Байсерке, почему ты за нее вступаешься! Не забыла я, что у тебя было на уме, когда Айгыз стала вдовой. Позор тебе, ойбай-ай!
Жанель уже понимала подоплеку этих скандалов. Не раз она слышала, как судачат аульные женщины.
— Покойная Айгыз была замечательной женщиной, — говорили они. — А уж как по ней вздыхал Байсерке-мокроносый, как хотел заполучить ее себе под одеяло. Да где ему, слабоват он, кишка тонка, только и может что сморкаться, одно слово: сумурун кайнага — мокроносый деверь...
— Ойбой, да кабы Айгыз только пальчиком повела, не видать Уштап своего мужа. Разве сможет мужчина, обняв хоть раз луноликую Айгыз, положить в свою постель такую высохшую шкуру, как Уштап?
— Айбой-ой, то-то засияла Уштап, когда Айгыз стала чахнуть...
Кто знает, возможно, Уштап подсознательно переносила на Жанель свою неприязнь к ее матери, может быть, она и сейчас, после смерти Айгыз, мстила ей за давние обиды. Ясно только одно — она возненавидела Жанель. За малейшую провинность сыпались на девочку тычки и зуботычины, а то и удары кочергой. Однажды Жанель, оставшись одна дома, примерила новое платье Ибаш. Застав ее за этим преступлением, Уштап избила ее до потери сознания.
Дочь не отставала от своей матери я подражала ей.
— Эй, ведьма, проглотившая своих родителей! — кричала она Жанель. — Проклятая ботом беспризорница! Сука позорная!
Любой удобный момент Ибаш норовила использовать для того, чтобы ударить Жанель, дать ей пинка, ущипнуть. Разобьет пиалу, слижет сливки с молока — все сваливает на Жанель. Если не было повода для клеветы, Ибаш подходила к матери и жаловалась! «Мамочка, она мне нашептывает похабные слова». Уштап, разумеется, не утруждала себя выяснением истины, а немедля пускала в дело свою кочергу.
Иногда Ибаш развлекалась таким оригинальным способом: ночью привязывала волосы Жанель к ножке кровати и сильным щипком будила ее. Девочка вскакивала с криком от резкой боли. Ибаш приходила в неописуемый восторг.
Дети привыкают к грубости и жестокости взрослых, вернее воспринимают это, как нечто неизбежное, как норму жизни, но мириться с издевательством своих сверстников не может ни один ребенок. Доведенная до отчаяния, Жанель часто бросалась на Ибаш, но та была сильнее и всегда выходила победительницей в этих поединках.
Иногда дядя Байсерке робко пытался вмешаться в эти потасовки, разобраться по справедливости, но его супруга всякий раз вставала на защиту своего «бедного ребенка»:
— Что ты лезешь, болван седой, в детские споры? Что, бедной девочке и поиграть нельзя, позабавиться?
Весь этот привычный устоявшийся ад прерывался, когда в дом заходил кто-нибудь посторонний. Уштап становилась церемонно-любезной, почти ласковой: «Жанель-джан, поставь самовар гостю», «лапочка моя, пригляди за казаном, у меня нет времени».
...Жанель вначале просто терялась в такие минуты, потом привыкла и уже не обращала внимания на лицемерие Уштап.
— Ах-ах, трудно воспитывать чужого ребенка, — с глубоким вздохом говорила та гостям. — Знаете, как они бывают мнительны, всюду им мерещится обида. Вот Ибаш я ругаю частенько, ведь когда своя матка лягнет — жеребенку не больно. А до Жанель боюсь и пальцем дотронуться. Не знаю, возблагодарит ли нас бог за это трудное дело.
— Обязательно возблагодарит, — говорили гости. — Добро не пропадает. Жанель у тебя как родная дочь.
Но, встречая Жанель на улице, те же люди говорили ей:
— Бедная наша сиротка, как тебе тяжело живется. Знаем мы эту Уштап...
Такая откровенная ложь пугала Жанель, она замыкалась в себе, становилась угрюмой и нелюдимой.
Прошли годы, и Жанель даже не заметила, как превратилась во взрослую девушку. За это время она совершенно привыкла к своему приниженному положению, с тупой покорностью выполняла тяжелую работу, молча выслушивала грубые оскорбления. Душа ее как бы поникла, и только однажды все в ней взбунтовалось, когда она случайно подслушала разговор Уштап с мужем.
— Ну, потолковали мы с этим Турсаном, — говорила Уштап. — Бедняга уже три года обнимает в постели свое голое колено. Я, конечно, завела издалека, с подходом, но он меня сразу понял и обрадовался.
— Что ты мелешь? — возмутился Байсерке. — Как язык у тебя не отсохнет!
— Сам ты ерунду говоришь! Жанель давно уже на выданье. Что мы ее сушить будем? Турсан мужчина еще в соку. Пусть люди говорят, что он жаман — ничтожный, но хозяйство свое он вести умеет, этого никто не посмеет отрицать. Конечно, так просто свою воспитанницу я ему не отдам. Сколько лет поили-кормили. Пусть калым готовит — корову и четырех овечек, не меньше.
Потрясенная, Жанель, не дослушав, выскочила из дома. Турсан... дохлый старикашка-вдовец... маленькое сморщенное личико... на подбородке два десятка рыжеватых волосков... ростом на голову ниже Жанель... вечно возится в своем дворике за камышовой изгородью, доит корову, а голова ей до живота не достает... униженно всем улыбается... «да-да», больше от него слова не добьешься...
Турсан... Она вздрогнула от омерзения, словно ей на голую грудь положили жабу. В первый раз за свою жизнь она испытала чувство яростного протеста. Ушла далеко в степь и не возвращалась домой до самой ночи.
Ни один джигит в ауле еще не предлагал ей своей руки. Бывало, парни несколько раз подбирались по ночам к дому, мяукающими похотливыми голосами вызывали ее. Ясно, что им надо, — позабавиться с бедной девушкой и уйти, посвистывая.
— Тоже мне, гордая, — говорили они. — В чужом доме золу таскает, а ломается, как ханская дочь.
Она понимала, что ни на что хорошее не может рассчитывать в своем сиротском положении, но все равно твердо решила за Турсана замуж не выходить.
Спустя некоторое время в ауле появился незнакомый джигит. Был он очень высокого роста, ширококостный. Продолговатое лицо с выпуклыми, словно бока казана, скулами было очень смуглым, почти черным. Иногда он один бродил вечерами по косогору за аулом, и это было в диковинку местной молодежи. Вскоре в ауле все о нем стало известно, и до Жанель тоже дошли кое-какие сведения. Настоящий служащий! Работает в районе! Двадцать пять лет, а все еще холостой. Приехал сюда в отпуск к родственнику по материнской линии, и приехал не просто так, дядя хочет поставить его на ноги, то есть женить.