Так не будете больше обижать мое дитя? Обещаете? Ну вот и молодец! Вот и умничка!..
Это мне надо, понимаете? Я должна быть уверена, что дитя, мною созданное, не пропадет без матки, которую он высосал до дна и не заметил этого. Я это к тому, что дни мои сочтены. Побывала я в том заведении, которое зло именуют «Блохинвальд», и все про себя знаю.
Соцреалист мой благоустроен и пристроен. Любить-то он, как и многие современные особи мужского пола, не умеет, ненавидеть — тем более, но блудить, как и все творчески забывчивые личности, в свободное от работы время горазд. Пока я моталась по больницам, Олег Сергеевич завел себе Аллочку из детской библиотеки. Аллочка из простой совсемьи, не избалованная матблагами, умеет варить, стирать, содержать в чистоте квартиру, главное, печатать на машинке. Машинка-то, видать, и свела их. Раньше все печатала я и, вежливо говоря, маленько «корректировала» тексты творца, то есть незаметно правила — не любит мой романист, в отличие от вас, работать над текстом, да и когда ему это делать? Надо каждый год выдавать по книге. Романы же его одноразового пользования — они почти не переиздаются. Вот и убирала я в рукописях хотя бы самые вопиющие нелепости.
Но Аллочка-то в рот романисту смотрит, все, что им написано, шедеврами почитает…
Да Бог с ними, как-нибудь на этом свете разберутся, главное, на надежных руках я свое дитя оставляю.
В Москве я не останусь. Туда, к ним поеду. Домучиваться. Олег Сергеевич, знаю, пышно меня похоронит и оплачет. Капнет его теплая слеза на эту холодную земелюшку, может, просочится сквозь комки и хоть чуточку согреет меня. Коли на этом свете мне ни тепла, ни уюта не было, так хоть там немножко…
К концу дело идет, не пугайтесь…
Узнавши, что дела мои плохи, еще острее заболела я, еще одной неизлечимой болезнью русских людей — ностальгией. По прошлому. Коли у меня прошлого почти не было, я придумала его, и помогал мне в этом деле, хорошо помогал мой «Хитроумный Идальго». Словом, потянуло меня, как вы догадываетесь, на Рождественский бульвар. Нашла я наш дом, постояла во дворе и испытала все, что можно испытать в таких случаях, да и понагличала — смертнику же все можно! — позвонила в дверь, обшитую уже после нас багровым дерматином и означенную номером из медного иль даже позолоченного металла.
И все что угодно могла я ожидать, только не это — дверь мне открыл знакомый по экрану известный киноактер, чего-то жующий. Смотрит на меня ясным, взыскующим взглядом. «Здравствуйте!» — говорю я. «Здравствуйте, здравствуйте! Вам чего? Автограф? Ручка есть?..»
А я уж и стоять не могу. Напереживалась. «Впустите, — говорю. — Я по важному делу». Посторонился артист, впустил. Смотрит уже пристальней: «Вам, может, валокордину накапать?» — «Накапайте», — говорю.
Выпила капли. Стою в коридоре и не могу понять, отчего в нем так тесно? Поняла наконец — библиотека в коридоре. По новой моде хрусталь в комнату, Пушкина и Толстого — в коридор, к двери. Старые книги, добрые книги — вместе с обувью. Запылились. И вообще запустение в квартире жуткое, запах тления сшибает с ног.
«Вы — один?» — спросила я киноартиста.
«Один. А кого же мне еще?»
Не сын ли уж тех хозяев, думаю, парень этот? Говорок похож, волос светел, но более сродственного как будто бы ничего нет.
«Зять я, зять, — объяснил мне всеугадывающий артист, потом подумал и добавил: — С которого нечего взять. — Подумал и еще добавил: — Кроме таланта».
Мне веселей стало. С талантами я управляться умею. Навыкла. «Вам, — спрашиваю, — когда-нибудь рассказывали о тех, кто здесь жил прежде?»
«До революции, что ли?»
«Да нет, — говорю, — до революции таких, как ваша теща и тесть, еще не было, не успели они еще на свет появиться».
«Верно, — говорит артист, — они моложе. Но вроде бы всегда тут жили, вечно».
«Они собирались жить вечно… Разрешите мне…» — показала я вдаль.
«Валяйте! — разрешил артист. — Да не разувайтесь, — и всхохотнул: — Здесь не разуваются, здесь только раздеваются…»
«Ну я, — говорю, — нараздевалась за свой век. Не гожусь уже по этой части…»
Одним словом, побеседовали мы по душам. Рассказала я этому артисту все и он кое-что мне поведал. Расстались друзьями. Есенина он мечтает сыграть в кино. Тренируется. На магнитофоне. С одного конца — подлинный голос Есенина записан: «Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть! Что ты? Смерть? Иль исцеление калекам? Проведите, проведите меня к нему, я хочу видеть этого человека…»
А с другого конца восторг артиста: «Гой ты, Русь моя родная, хаты — в ризах образа… Не видать конца и края, только синь сосет глаза…» — и почти неотличимо. Ликом схож с Есениным мой артист, в профиль показался — вылитый покойный поэт. «Проведите, проведите меня к нему! — орет вслед за поэтом хозяин. — Я хочу видеть этого человека!..»
Я ему говорю: «Не надо, Валентин Иванович. Не трогайте Есенина. Нужно жизнь его выпеть и выстрадать, чтобы…»
«Ага, ага! Уж нетушки, нетушки! — расходился артист. — Пока выстрадаешь, и возраст есенинский пройдет. Он, голубчик, изловчился ржаную Русь в такую рань покинуть. Сколько уж нашего брата собиралось, но пока во ВГИКе да возле него колотятся, пока сниматься начнут, пока авторитет завоюют… Семья, дети, суета, глядишь — и ку-ку!.. Не-эт, от меня Серега не уйдет! Я его осаврасю!.. „Мне приснилось рязанское небо и м-моя непутевая жизнь…“ Ах, Господи!»
«Елена Денисовна, я вам пленочку по почте пришлю на память, вам можно и нужно ее иметь. Вы-то выстрадали мою исповедь, а уж я как-нибудь своим умом обойдусь. До свиданья! До свиданья! Заходите, заходите… как к себе домой…»
«Да нет уж, Валентин Иванович, не могу я больше зайти… не осилю. Дайте-ка поцелую вашу буйную головушку. И уходите, уходите отсюда, если хотите сыграть светлого поэта, пропеть его ясную душу, высветлить его беспутную жизнь… За Оку, где уж, правда, не плачут глухари, деревни там пустые русские плачут, на родину его ржаную ступайте, подышите чистым воздухом, погорюйте, поплачьте…
Вот и все. Надеюсь, не очень замучила вас? Вместе с этим письмом я посылаю вам пленку, подаренную Валентином Ивановичем. На ней не стишки, не сольные бредни Валентина Ивановича, на ней матерьяльчик, да такой, что моему разнеженному романисту умишко разжулькает. Господь уж с ним! Пускай сливочки ложечкой черпает. И все же самую большую мою ценность — „Хитроумного Идальго Дон Кихота Ламанчского“ — я оставлю ему.
Вам уж, видно, судьба определила все только горькое вкушать и тащить на себе тяжкий воз гремучей правды. Да много-то не наваливайте на хребтину свою. Хоть и мужицкая спина, но сломается, ее раздавит, сомнет наша славная, емкая правда. Много ее накопилось, а таких, как вы, мало народилось.
Простите меня навечно. Храни вас Бог».
* * *
Рассказ Валентина Ивановича Кропалева, известного киноартиста, так и не сыгравшего Есенина на экране, названный им самим — «Возмездие», записанный им самим на магнитофонную пленку — в назидание потомкам: «С чего и начать — не знаю. Начну, пожалуй, без интриги. Рожден северной деревней. Школа. Самодеятельность. Агитбригада, одержавшая на всесоюзном смотре творческую победу. С третьей попытки поступление во ВГИК, к великим педагогам — Герасимову и Макаровой.
Общежитие. Рижский вокзал. Разгрузка вагонов. Недоеды. Недосыпы. Гулянки. Веселье.
Была у Сергея Аполлинарьевича одна замечательная особенность: он всю вгиковскую группу забирал на съемки своих картин — кого снимать, кого плоское катать, кого круглое таскать, кого освещать, кого администрировать, чтобы удобрить и подкормить свой посев. Я долго таскал и катал. Потом освещал. Потом администрации помогал. Потом в массовку попал, потом в эпизод, а на четвертом курсе и роль получил, молодого, смертельно непримиримого и беспощадного к врагам революции чекиста. Научился кожанку носить, из нагана холостыми патронами палить, на коне скакать.
Премьеры! Аплодисменты! Творческие встречи! Автографы! Банкеты. Восторженные поклонницы..
На поклоннице я и спекся. Звали ее Викой, Викторией. Победа, значит. Сокрушение лирического полу. Я и оглянуться не успел, как оказался в постели, потом — в генеральской квартире. Увы, увы, Василий Васильевич Горошкин к периоду моего восхождения к вершинам кино и вашему возвращению из Коми-лесов взошел уже к своим вершинам. Нюсечка, Анна Ананьевна Горошкина, к той поре тело пышное обрела, или телесную опухоль, на спецхарчах из закрытого спецраспределителя для избранных личностей.
Я сначала ничего не помнил, только ел и гулял, гулял и ел. А меня хвалили и показывали знатным гостям, как знаменитость среднего достоинства, вместе с тявкающей Булькой — болонкой, умеющей ходить на задних лапах и даже плясать под святочный марш Дунаевского „Утро красит нежным светом“, показывали вместе с иконами, африканскими масками, хрусталем, коврами и другими материальными ценностями.