— А ты ешь, ешь…
Стараясь не жадничать, Воронков совал в рот то краюшку хлеба, то ложку каши, то ошметок тушенки. Капитан же Колотилин прикурил из гильзы трофейную сигарету, сказал словно куда-то в пустоту, мимо Воронкова:
— После первой только курю…
Покуда он досасывал вонючую, из эрзац-табака, сигарету, Воронков ополовинил свой котелок, дал разгон хлебушку и тушеночке. Понуждая себя остановиться, соблюсти хоть некое приличие, искоса взглянул на комбата. Невозмутимый, вроде бы сонный, тот и не смотрел на него. Опять куда-то в пространство сказал:
— Рубай, рубай, лейтенант. Меня не жди…
Но Воронков все-таки ждал: пусть и комбат возьмет вилку или ложку, да хоть нож, черт бы меня побрал, как тянет на жратву!
Капитан Колотилин вмял окурок в пепельницу — смятая, покореженная алюминиевая тарелка, — налил в кружку три четверти, неспешно выпил. И после этого подцепил добрый кус свиной тушенки. Тут уж Воронков воскресил свое усердие, аж за ушами трещало.
— Ну так продолжим беседу, — сказал комбат. — Как в ресторане: выпивон, закусон и разговоры. Музыки, увы, нету, поскольку гитлеры перестали обстреливать…
Это была шутка, но сам Колотилин не то что не улыбнулся — бровью не повел. Ну что ж, продолжим. Хотя, собственно, беседы у них как таковой еще и не было: только Воронков доложился, что прибыл, только уселся на нары, только комбат спросил, как он добрался до батальона, — начался огневой налет. Ну, теперь можно побеседовать. Обстоятельно, подробно. Как в ресторане. Хотя, по совести, за свою жизнь Воронков ни разу не был в ресторане. По молодости лет, так сказать, не успел посетить это заповедное заведение. Кончится война — посетит. Ежели останется живым. Это тоже была шутка, уже воронковская, мысленная.
— Значит, ты к нам из резерва фронта?
— Да. После госпиталя кантовался в резерве. С месяц…
— И до госпиталя ротой командовал?
— Ротой.
— А воюешь с какого срока?
— С двадцать второго июня.
— Кадровый, как и я? Кем начинал?
— Бойцом.
— И я был рядовым… А офицерское звание как получил?
— Краткосрочные фронтовые курсы младших лейтенантов…
— Смотри ты! И я их заканчивал… Сержантом небось туда направили?
— Старшим сержантом.
— У меня в точности повторилось… А с какого ты года?
— С двадцать первого.
— Ну, надо же! Ровесники…
Тут из закутка подал голос телефонист:
— Товарищ капитан! Командир хозвзвода сыскался. На проводе…
— Сыскался наконец, чертов интендант, бездельник, раздолбай. — Слова были бранчливыми, но тон — ровный, повседневный. — Сейчас я ему врежу…
И действительно, из связистского закута, в который легко, сноровисто прошел комбат, донесло глухой размеренный басок, коим командира хозяйственного взвода разделывали под орех: распустил подчиненных, повара подворовывают, ездовых гонишь под огонь, сам отсиживаешься в тылу, что, нельзя было послать бричку до обстрела, я тебя вытащу на передок, заплыл там жирком, гляди у меня. Командир хозвзвода, видимо, оправдывался, ибо комбат сказал громче:
— Все, кончай базарить! И заруби на носу, что я говорил… А конское мясо оприходовать и до последнего грамма — на передок. Чтоб досталось каждому солдату… Все!
Пока комбат разговаривал по телефону, у Воронкова снова возникла к нему неприязнь, однако теперь она имела точное обоснование: ровесники-то ровесники, но один — лейтенант, ротный, второй — капитан, командир батальона, у одного — единственная медаль «За боевые заслуги», как у ординарца Хайруллина, у второго — ордена Красного Знамени, Отечественной войны и Красной Звезды плюс медаль «За отвагу». Зависть? Да нет, что-то другое. Что? Скорей какая-то обида. На кого? На что? На свою судьбу, наверное…
Воротился к столу комбат, выпил по третьей — неизменные три четверти. Он нисколько не хмелел, прищуренные, под припухлыми веками глаза были незамутненные, уверенные, холодноватые. Мужской взгляд, правильно. Взгляд фронтовика, офицера, трижды орденоносца, правильно. А вообще-то, видать, воюет он здорово, ежели в таком возрасте уже комбат и ордена по обе стороны груди. Это в нынешние времена важнейшее, чем определяется нужность, ценность и, так сказать, уважаемость человека, — к а к он воюет. Да, да, в годы войны — это решающее, остальное — второстепенно. И, наверное, неплохо, что он, Воронков, попал под начало капитану Колотилину, боевому, бывалому командиру. Значит, все как надо, все путем. И не злись, не дергайся…
— Ну так вот, — сказал комбат. — Я приветствую, что ты прибыл в роту… Только роты самой нету…
— А где она? — спросил Воронков и сразу же понял нелепость своего вопроса, ибо капитан, не меняясь ни выражением лица, ни голосом, тускло ответил:
— После погибельного наступления кто в земле, кто в госпитале… От роты осталось семь человек, во всем батальоне — около сорока…
— Ясно, — промямлил Воронков, едва не поперхнувшись горбушкой.
— Ни замполита, ни адъютанта старшего… Ни парторга, ни комсорга… Я один за всех… И из ротных один ты будешь…
«Комбат да его ординарец и сохранились», — подумал Воронков, некстати подумал — сам понял. И припомнилось: с ним уже так было, прибыл после госпиталя на взвод, а взвода-то и нет, ни одного человека не осталось: война. Пришлось командовать самим собой и дожидаться пополнения. И тут придется дожидаться, когда пришлют с маршевой ротой солдат и сержантов, а возможно, и офицеров — на взводы. Так что все привычно, попал в родную стихию, отлежался в госпитале — вступай во фронтовую колею и старайся не выбиваться из нее…
— Ты сколько раз был ранен? — спросил вдруг Колотилин.
— Трижды.
— А я, представь, ни разу. Хотя бывал в переделках… Везет!
— Везет, — согласился Воронков, поражаясь: неужто за два года не царапнуло, не контузило? Точно, везучий…
Потом комбат расспрашивал, на каких фронтах, в каких армиях воевал Воронков, и сам называл свои фронты, свои армии, — и в этом у них никакого совпадения не было; потом хлебали крепчайший, дегтярной черноты чай из термоса, сдабривая печеньем с маслом из офицерского доппайка, — Воронков и здесь не терялся, уминал. Капитан же хрустел печеньем неохотно, как бы через силу, зато на чаек налегал; на белом лбу выступили капли пота, комбат вытерся своим несвежим носовым платком; а вот подворотничок у него был непорочной, девственной белизны, на загорелой шее это впечатляло; потом Воронков спросил, как же остатки батальона держат оборону на таком растянутом участке, комбат ответил: «Так и держат… Как твоя рота: ночью пятеро дежурят, двое спят, днем — наоборот…» — «А что же немцы? Не лезут?» — «Разведка изредка наведывается. Но в принципе гитлеры обескровлены, как и мы. Не до жиру… Обстрелы — это поставлено… словом, живем мирно. До поры, до времени…» — «Это, конечно, товарищ капитан». — «И позволь поправить: мы не остатки батальона, а третий стрелковый батальон». — «Вас понял…»
Ординарец Хайруллин начал убирать посуду. Воронков опять не к месту подумал, что комбат, ординарец да и командир хозвзвода уцелели в т о м наступлении, и сказал:
— Товарищ капитан, я хотел бы в свою роту…
— Пожалуйста. Хотя я-то предполагал: переночуешь у меня, а завтра утром представлю тебя личному составу…
— Я бы сегодня прошел по обороне. Что и как…
— Ладно. Но это мы проделаем вместе. Я ведь каждую ночь самолично проверяю посты… И в твоей роте, разумеется… Через пяток минут двинемся… Хайруллин, чайку повторить!
Первым по траншее шел капитан Колотилин, за ним — Воронков, замыкающий — Хайруллин с автоматом за спиной. ППШ был и на плече комбата. У Воронкова на плече — «сидор», тощий вещмешок, в котором все имущество — смена портянок, ни шинели, ни плащ-палатки, в очередной госпиталь уволокли в одном хэбэ[1] и даже без пилотки, в госпитале, при выписке, от щедрот своих выдали пилотку, ношеную-переношеную, как у старика ездового, безлошадного ныне. Ничего, автомат получит, по вещевому аттестату получит и шинелишку с плащ-палаткой, а по продаттестату будет кормиться вполне законно, не как комбатов гость — как ротный командир. И будет порядок!
Стенки траншеи мазались глиной, жирная грязь на дне чавкала под сапогами, ветер посвистывал над траншеей, и пули, как сквозняки, посвистывали: дежурные пулеметчики с господствующей высоты — комбат обозначил ее 202,5 — уже обстреливали наши позиции, уже в поздней летом вечерней тьме над нейтралкой зависали осветительные ракеты; с нашей стороны покамест ни ракет, ни трассирующих очередей — тут-то и без объяснений комбата понятно: не разгуливаемся, экономим, ближе к полуночи начнем стрелять из ракетниц и из пулеметов. Да и то, по-видимому, не так активно, как немцы: народу маловато, боеприпасов маловато. Пополнение прибудет, боеприпасы подвезут, тогда и врежем противнику!