— Слушай, ты чего объелась-то, честное слово?
— Как то есть?
— Ну, турусишь сидишь ахинею? Чокнулась, что ли?
Тут и пошел стук-бряк. Женщина взвилась на Прокопия, как на самого распроклятого вражину:
— Я тебе покажу «турусишь», я тебе дам «чокнулась», я сейчас же в милицию позвоню! Нажрался, понимаете, и пришел в государственное учреждение!
Едва ноги унес Прокопий от этой гражданочки и явился домой расстроенный в корень. Злился: и как таких на работе держат. Злился и на себя: не мог вытерпеть, сорвался. И дома не было Прокопию никакого облегчения. Когда рассказал о случившемся, Соня лишь горестно вздохнула и ушла на кухню. Засопел, уткнулся в подушку Вовка: что людям надо, чем не угодили Наташка и отец тетеньке? А бабушка Анна упрямо сверлила сына взглядом:
— Отступать нельзя. Грех. Надо искать правду. Не така нынче власть, чтобы на злого да вредного палки не сыскать!
— Да что делать-то?
— Сходи к председателю. Он — выборный депутат… Он лучше тебя все изладит!
— Что он может сделать, когда я ту бабу чокнутой обозвал?
— Ну и силодер ты, сынок… И все-то у тебя напролом, все напролом! Господи! Да ить как другие-то живут: где не перескочить — подлезет, где не похвалить — поругает… Заднее-то крылечко всегда положе!
— Знаешь что, мать? — Прокопия опять заколотило… — Не учи ты меня этому искусству… Другие живут… К черту такую жизнь…
Прокопий накричал на мать, поругался, но к Сергею Петровичу, председателю колхоза, все-таки пошел. Тот сам съездил в район, и через три дня семья Переверзевых пополнилась еще одним членом — Наташкой.
* * *
Время летит быстро. Вовка уже десятый класс заканчивал, Наташка восьмой, а Минька с Олегом в третий ходили…
Появились у Наташки тайные, скрываемые от всех переживания. Маленький мозг ее буйствовал, сопротивлялся ненамеренно произносимым людьми фразам, высказываниям сочувствия.
— Сирота!
— Живет у Переверзевых детдомовская девчонка, а кто отец и кто мамонька родима — не знамо. Вот она, проклятая война, как отрыгается!
— Лучше всех учится сирота-то, бог хоть этим наделил, талантом. Талантливо дите всегда мачехино.
— Так родных у нее никого и не нашлось? Вот беда, многие ведь понаходили своих, а она…
Слушая эти совсем не обидные слова, Наташка перегорала сухой безграничной тоской: «Неужели никогда не увижу ни матери, ни отца?»
Единственным человеком, кому изливала душу, была бабушка Анна. В деревне Анну Егоровну уважали. Не голова — сельсовет. Все знает! Наташка любила слушать бабушку. И забывала в такие минуты обо всем на свете. Ничего особенного бабушка вроде бы и не открывала, но так говорила — будто уводила в неведомое. Сидит, вяжет половички, и течет речь ее, как теплая речка.
— Вот и август пришел, густоедом раньше называли, — рассказывает. — Гляди, как листочки-то обрываются… Все поспело, все есть… Только папе Прокопию твоему некогда… В поле, да с дизелями своими возится… В прошлом году от самого второго Спаса до Михайлова дня то озимь сеяли, то досевки у них были, то дожинки, а хлеб у Кривого лога в валках под снег загнали…
Не стали любить хлеб-от, и землю тоже, господи. Бывало, после Кузьминок, мой дедонька, покойна головушка, как увидит, что овсы в кафтаны рядятся, никому скрёсу не даст… А ослушника чересседельником наполощет… Всех на страду гонит!
…Очень часто получалось так, что выходило по бабушкиным словам. Скажет: «Скоро Куприянов день — журавлиный отлет», — и точно, журавлиные косяки над Суеркой появятся, не в тот, так на другой день. А если ждет Авдотью-малинницу, — собирайся в лес по малину, не ошибешься. Знала бабушка Анна дни, когда землю боронить пора приходила, когда птицы в лесу притихают и когда свадьбы время играть… Были ведомы ей всякие Герасимы-грачевники, Еремеи-распрягальники, Сидоры-огуречники. Лукерьи-комарницы, и Федул — теплом подул, и Ераст — на все горазд. Чего только не знала бабушка Анна!
Наташка, сама того не замечая, в разговорах нет-нет да и брякнет по-бабушкиному: «Нынче весенние каникулы у нас на Евдокию приходятся».
— Ты у нас вторая бабушка Анна будешь! — хохотала Соня.
Они жили с бабушкой Анной в прирубе, в небольшой комнатенке, окошками выходившей в сад. Поздними вечерами, когда бабушка укладывалась спать, Наташка слышала ее молитвы. Сперва она пугалась бабушкиного шепота. С кем это она разговаривает, и ладно ли с ней? А потом привыкла и спокойно воспринимала едва уловимый разговор бабушки с богом.
— За кого, баба Анна, вы каждый день молитесь? — спросила однажды.
— Да за вас, за всех, — спокойно отвечала бабушка. — Милости у бога прошу.
— Так, ведь, нет его, бога-то.
— Может, и нет… Кто знает? Я как помолюсь, мне легче делается…
Однажды поздней ночью обложили деревню тучи. А перед первыми петухами налетел ветер, саданул разбойно оконными створками, взвыл по-звериному и начал перелистывать шиферные крыши домов и ферм. Треск прокатился по деревне. Но раскаты грома были еще глухими и далекими, и Наташка, лежа в постели, определяла расстояние до грозовой разрядки, как ее учил школьный физик. Блеснет молния — она считает: «раз-два-три-четыре-пять-шесть», грянет гром — она умножает триста метров — скорость звука в секунду — на количество насчитанных секунд. «Далеко еще где-то», — успокаивает себя.
Вскоре молнии посыпались чаще, вот одна расщепила на большие лучины сосновый телеграфный столб. У края деревни полыхнуло желтое пламя: загорелись крытые соломой кирпичные сараи. Тревожно заныл пожарный колокол. Ветер отрывал огромные куски спрессованной кровли, взвивал их в небо и нес на деревню. Дико завыли собаки.
Высокий тополь, что стоял перед самым переверзевским домом, вдруг вздрогнул и, обломленный, рухнул на крышу. Вылетело разбитое вдребезги стекло, ветер с дождем заходили по горенке.
Бабушка Анна в белой ночной рубашке с распущенными седыми волосами стояла на коленях перед иконами, повторяя одни и те же слова: «Господи Иисусе, спаси нас, милостивый!»
Непонятная, неосознаваемая сила бросила Наташку на колени рядом с бабушкой:
— Спа-си-те-е-е-е-е! — закричала будто под ножом. Вбежал в прируб Прокопий, схватил ее на руки, прижал к груди, утащил в свою комнату, к ребятишкам и Соне.
— Ну, ну, не дергайся, Наташа! Ну, успокойся!
…С той памятной ночи Наташка начала молиться… Тайно от всех, даже от бабушки Анны. Под одеялом осеняла себя крестом и обращалась к богу: «Батюшка истинный Христос, матушка пресвятая Богородица!» А дальше — просьбы, в зависимости от нужды: чтобы хорошо сдать экзамен, чтобы выздоровел Минька. Обращалась она к богу вежливо, на «вы», как к учителю или директору школы. И повторяла молитву сто раз, чтобы бог услышал и помог.
В это последнее лето перед отъездом в город на учебу Наташка ненароком подслушала разговор бабушки Анны с бывшей комендантшей детского дома, пенсионеркой тетей Дусей, гостившей в деревне.
— Ты, Дуняша, с этим детским домом к нам приехала али позже поступила? — спрашивала бабушка.
— Я и привезла их всех, Анна Егоровна. Ты разве запамятовала?
— О господи, да уж видно из ума-то выживаю.
— Я и в Тейкове-то всех ребятишек принимала… Всех до единого знаю!
— А я о Наташенькиной родне все молюсь. Наверное уж сейчас не разыскать?
— Безнадежное дело, Анна Егоровна… Я ведь девочку эту сама от летчиков приняла. Из партизанского отряда ее привезли, откуда-то со Смоленщины… Грудная еще была… Мы и звали ее «партизаночкой»… Их восемь у нас было, грудных-то… Хватили с ними горюшка…
— Поди, документы какие были?
— Да откуда документы, Фамилия, имя… И все… Как начну вспоминать, сердце младенчиком запрыгает и ноги холодеют… Не могу.
— Успокойся, Дуняша.
— Обида, Анна Егоровна, и злость берет… Провожали меня на пенсию. Мужчина один от профсоюза выступал, с поздравлением… Как зовут меня, величают — не назвал, забыл, видно, а все про себя рассказывал… Я, говорит, тоже Эльбу форсировал, и Берлин брал… И все «я» да «я». А потом бабы сказали, что он хлеборезом при кухне был… Мы с нашими сиротиночками, Анна Егоровна, столько натерпелись! Задержали, помню, эшелон где-то уж перед Уралом, дня два простоял. Я побираться ходила… Кто молочка даст, кто морковки, кто маслица постного ложечку — все им сердешным поддержка, чтобы здоровенькие доехали… А он Берлин брал, в хлеборезке…
— А многих родные-то нашлись?
— Находятся… Сколько уж лет прошло, а все еще находятся… Я и захворала из-за этих находок… Приехала одна из Ленинграда — вывели мы ей паренька-то, она не выдержала и задохнулась, едва отводились… Кровинушку свою увидела, и зашлось сердце… А у меня следом!
…Нет! Наташка ни на кого из Переверзевых не в обиде. Какая обида!? Она и представить себе не может, как будет расставаться с ними, как уедет в город от Миньки и Олега, от мамы Сони и папы Прокопия, от бабушки Анны… Они — родные… ее родные! И фамилия у Наташки — Переверзева… Наташка сердилась и ревела, если кто называл маму Соню «мачехой»! Какая же она «мачеха», мама Соня!? А в сердце все-таки жил вопрос: «Кто же у меня мать и отец? Хотя бы поглядеть на них или узнать, где могилы».