С этого начала: «Ты — Чичиков! Бродишь по свету, чужие души собираешь! Потому что сам никогда жить не умел! И всего боялся!»
Вероятно, она права, хотя не очень хочется в таком признаваться.
Надо купить японский диктофон. Невозможно восстановить по памяти или имитировать живую речь человека, особенно женскую. Как ни перевоплощайся — обман недоразвитых получается. Где интонация? Где тембр голоса, который такую огромную роль в женской речи играет? Где она и лжет, и своей ложью, сознавая это, самым прямым, указующим перстом наводит тебя на свою истину? Где все это на бумаге? Ложь, ложь, ложь…
— Ты, конечно, ждешь, чтобы я только о твоем писательстве и говорила? Изволь. В первых рассказиках еще что-то было. Но давно уже нет ни свежести, ни лиризма. Смакуешь грязную связь капитана с буфетчицей: седина в бороду — бес в ребро?
— Я видел тебя лет десять назад на Фонтанке, зимой, возле Инженерного замка, — сказал я. — Но не подошел.
— Почему?
— Ноги задрожали. А ты меня не узнала, хотя и взглянула в лицо.
— У меня два внука, — сказала она.
— Я знал только про одного.
— А! — махнула она рукой. — Количество внуков для бабушки уже не имеет значения. Знаешь, я научилась играть в теннис!
Смешно. Стоять в очереди за колбасой, продавать в комиссионке ковры, которые супруг привозит с Канар, и — играть в теннис на дрянном, самодеятельном корте…
— Через год мы будем жить за границей — там настоящие корты. Одной ногой Юра уже в Роттердаме. Только бы задуманное вышло! И не смей ничего писать! Его в этом пароходстве еще ни одна собака не знает, и ты язык за зубами держи!
— Как это не писать?
— Я говорю: не смей здесь ничего писать!
— Как это я могу дать тебе такой зарок? С ума сошла? Я и права не писать не имею. В Антарктиде еще слишком мало было пишущей братии. Да и посылают меня в какой-то неопределенной роли, без четкого статуса на судне, чтобы я отразил подвиги и героизм полярников и моряков…
— Тогда пиши все как есть, а то намешаешь каши… Золотистые колготки уже десять лет никто не носит! Чего же ты их на свою буфетчицу нацепил? Я же ее видела. Специально смотреть ходила. Она сейчас в ресторане «Нева» работает официанткой. Приличная женщина, такая никогда золотистые колготки не натянет! Чушь какая!
— Да нет ее на свете!! — взвыл я. — Нет, не было и не будет!
— Каждый дурак может догадаться. Если ты на «Томске» плавал с Ямкиным, значит — это она, — с предыстерическим дрожанием голосовых связок сказала Галя и пропустила еще порядочную порцию джина.
— Ты же умная, Галя! Неужели понять не можешь? Только тебе, капитанской жене, которая в этом супе варится, приходит в голову такой бред, а для нормальных читателей эта баба — абстракция!
— А черт с вами со всеми! И с Юрием Ивановичем! Плывите, мальчики, плывите, герои Арктики и Антарктики! О, когда я была влюблена, когда любила, думать без ужаса не могла, что опять надо будет отпускать его плавать! Да я Бога молила, чтобы все моря пересохли, все! Ночью проснусь и молю: «Господи, пусть они все высохнут!» Ну а теперь… Ему мужчиной хочется быть в нынешнем понимании. Лимузин, приемы у посла… Для такого мужчинства он опять плавать на пассажиры пошел: ценз доверия зарабатывает… Пускай плавает. Что я, врать буду? Не буду. И тебе не буду, хотя ты возьмешь да и проорешь на весь белый свет. Правильно он делает… И я хочу на старости лет — у нас, женщин, другая старость, нежели у вас… Да-да, хочу пожить с западным сервисом, хочу коктейли устраивать… Вам-то во всем везет, мужикам! Ты говоришь, случайно, мол, сюда попал и плевать на Антарктиду хочешь. А я другое помню. Ты еще юношей о ней мечтал. Забыл просто. Или врешь. И свершается, что мечтал… Но Юрий Иванович здесь устроит тебе веселую жизнь… После аварии он дал зарок: не читать в море художественной литературы, бросить курить, делать зарядку, изучить еще испанский и итальянский, все время и все силы — судну. А моря после того столкновения не любит. И плавать не хочет. Но… пусть!
И пошла-поехала болтать лишнее. И как это она будет в Голландии коктейли устраивать, если косеет так быстро и в лоскутья?.. Волосы встрепаны, слабенькие уже волосики, а какие косы были! И злоба: прямо ядовитые брызги летят с губ.
— Да-да! Ты хуже Чичикова!..
Отправил ее спать, сам зашел к старпому. Мы, оказывается, уже где-то когда-то встречались. Тезки. Его зовут Виктор Робертович Мышкеев. О себе постоянно говорит в третьем лице: «Старый балтиец Витя Мышкеев хочет спать!», «Старый балтиец Витя Мышкеев хочет пить!», «Подайте шлепанцы старому балтийцу Вите Мышкееву!»
Старому балтийцу едва исполнилось тридцать лет. Рост — ровно два метра. Белокурые усики. Его цветная шикарная фотография — в тропической форме, на крыле мостика, возле пеленгатора — украшает обложку рекламного буклета «Плавайте только на судах советского пассажирского флота! Дешево! Удобно! Безопасно!» При взгляде на безмятежную улыбку, которой улыбается с рекламного буклета Витя Мышкеев, сразу всем делается ясно, что безопасность он обеспечит на сто процентов.
Своего сына называет «мальчик», чем доводит супругу до судорог: «Мальчик провожать меня не пойдет!», «Дайте мальчику перекусить!», «Не мешайте мальчику жить!» Жена орет: «Прекрати! Он тебе не мальчик, он — Сережа!!» Мышкеев: «Тогда скажи мальчику, что он не мальчик, а Сережа».
Давеча Сережа забрался на трубу и уселся на святую нашу эмблему — серп и молот — на головокружительной высоте. Легкая паника. Как пацана с верхотуры доставать?
— Не трогайте мальчика! Просто покажите ему яблоко! — решил старпом. — И он сам слезет.
И точно — слез.
Ночью не спалось, хотя никаких предотъездных эмоций нет и в помине. Просто в каюте было душно. Отдраил иллюминатор. Слушал, как прибывают на судно последние, припоздавшие пассажиры-полярники. Мы везем еще большой отряд строителей. Они будут сооружать на Молодежной взлетно-посадочную полосу для приема тяжелых самолетов. Строители шумели у трапа с рижскими таксистами и громыхали баулами до самого утра.
А я до утра читал Сомова — его «На куполах земли».
Книга начинается со скромности. С того, как автор и не думал об Арктике и Антарктиде. Он «приглядел» для будущих теоретических изысканий Азовское море и собирал материал «по этому маленькому, но, казалось мне, симпатичному морю». И уже симпатично, когда человек говорит о симпатии к маленькому и вовсе не знаменитому морю.
В книгах сильных людей действия есть четкая, без кокетства, спокойная нота осознания — еще при жизни — своего же (!) исполненного долга. Художник же до смертного предела мучается неисполненным, незаконченным, невыплаченным долгом. Это потому, что он одинок в творчестве.
Работа большого ученого-полярника в наше время не одинока ни в духовном, ни в материально-бытовом смысле.
И еще. Балерина не знает, когда сходить со сцены. И даже крупные писатели не знают и теряют контроль над собой. Ученый-землепроходец знает это четко: начали слабеть глаза, задрожала от перенапряжения рука, вылетела из памяти формула длины окружности — стоп, парень — ты не имеешь права продолжать танец, ибо под ногами не сцена, а лед и океан или пустыня, а за тобой не девочки кордебалета — полярная станция, отряд, партия, экспедиция, и от тебя зависит сотня человеческих жизней, а не проваленный спектакль или неудачная книга.
Он мог, будучи начальником СП-2, покинуть новогоднее застолье, чтобы навестить товарища, который должен запускать радиозонд. Прийти к нему с двумя бокалами шампанского, вместе выпить, а потом вдруг привязать бокалы к зонду и слушать, как в вышине тает их звон.
Сомов прошел путь от большой науки к полярно-морскому руководству. Тяжкий для него путь.
Да и смерть, в результате, чаще дышала ему и в лоб и в затылок.
Решением международных организаций акватория у берегов Антарктиды между морем Росса и морем Дюмон-Дюрвиля названа морем Сомова.
Дюмон-Дюрвиль перед уходом в третье кругосветное плавание 7 сентября 1837 года записал в дневник: «В нынешний вторник я попрощался с моей семьей. Дважды я уже проходил через это тяжелое испытание, но в ту пору я был молод, полон сил, надежд, веры в будущее. Нынче я уже стар… и у меня нет никаких иллюзий…»
Ему было всего сорок семь. И отсутствие иллюзий не помешало ему открыть Землю Адели в Антарктиде. Теперь моря Сомова и Дюмон-Дюрвиля соседи и побратимы.
Тоннаж судов Дюрвиля был 380 тонн. Наше судно весит 5600 — в пятнадцать раз больше. И в нашем распоряжении 8000 лошадиных сил, а не обледенелые паруса.
Плавание Дюрвиля продолжалось 38 месяцев. Наше запланировано на четыре.
Дюрвиль погиб пятидесяти лет вместе с женой Аделью и единственным сыном при крушении поезда, который вез их из праздничного Версаля в Париж. Вот же судьба! Трижды обойти земной шар сквозь бури, штормы, штили, льды невредимым и… Правда, прославленный адмирал уже начинал мечтать о таком именно мгновенном конце жизни, ибо болел и начал непоправимо слабеть глазами.