…— Товарищи, я по-ученому говорить не умею, я буду говорить попросту. Расскажу я вам, что случилось в Питере и почему вчерашний день в Москве была большая демонстрация. Случилось, товарищи, такое дело. Вы все знаете, товарищи, какие лишения терпит рабочий класс из-за войны. Вы знаете это по себе, я не буду повторять. Но есть некоторые люди, которым война выгодна. Это те, которые получают военные прибыли, кто не понимает вашей нужды, это хозяева, их ближние помощники, мастера, инженеры…
— Чего тебе мастера дались? — перебил оратора седоусый. — Ну, я мастер. Так что, не рабочий я?
— Извиняюсь, товарищи, отклонился, наболело у меня, — и парнишка улыбнулся так простодушно, что все одобрительно загудели. — Так вот, товарищи, в это самое время, когда всем нам так трудно и не знаем мы, за что ведем войну, наш полупочтенный министр господин Милюков посылает союзникам ноту. В этой ноте от имени русского народа он клянется, что будем мы продолжать войну до победного конца. В тот же день — позавчера это было — народ показал господину министру Милюкову, что напрасно он так много наобещал от имени русского народа. Вчерашний день в Москве на демонстрацию против Милюкова и его дружков вышли рабочие заводов Бромлея и Михельсона, фабрики Крылова. И заметьте, товарищи, что вышел на эту демонстрацию 55-й пехотный полк. Понятно, товарищи? Значит, не согласен рабочий и солдат с посулами господина Милюкова. Сегодня по всем фабрикам, заводам и солдатским казармам проходят собрания и митинги. Рабочие должны сказать свое слово, чего они хотят: поддерживают они министров-капиталистов, или свое мнение имеют…
После собрания говорили:
— Смотри, пожалуйста, молодой парнишка, а как все объяснил понятно.
— Вот такого и слушать хочется, все понимаешь.
— Парнишка-то, говорят, из здешних, из Марьиной рощи.
— А что ж? Растет народ.
Шумит Москва. Зашевелилась и Марьина роща, и особенно много говорят в трактирах.
* * *
Давно не был Степанов в «Уюте». Сегодня пришел и удивил:
— Покупай у меня Антиповский трактир.
— Что вы, Иван Сергеевич, в такое-то время?
— Какое такое время? Это нам, дуракам, сейчас гроб-могила, а вам, умным, самый клёв. Покупай, продаю вместе с Арсением и прочей обстановкой, хе-хе…
— А что вы так спешите? Или уезжаете?
— Угадал, уезжаю в дальние края, на теплые воды, зять зовет. А здесь мне что-то холодно становится. Видно, старость свое берет, кровь не греет, помирать пора…
— Будет шутить-то, Иван Сергеевич, вы всю Марьину рощу переживете.
— Постараюсь, Петр Алексеевич, постараюсь. Для того и еду согревать старые косточки. Как все тут наладится, ворочусь. Так берешь заведение? Для тебя дешево отдам. Крестник ты мой вроде, хе-хе… А вернусь, откуплю обратно. Идет?
— Что ж… Только уговор, Иван Сергеевич: коли сойдемся, чтобы никто о нашей сделке не знал. Арсения вы увольте, я своего человека поставлю.
— Злопамятный…
— Нет, я не злопамятный, просто не могу ему доверять.
— Ладно, уволю Арсения, а что молчать умею — тебе известно… Вот еще что: ты Ильина брось, глупый он, зарвется и лопнет, как болотный пузырь. Ему туда и дорога, а тебе рано.
— Кто вам про Ильина сказал?
— Экая тайна! Да он сам повсюду треплется: «Мы с Шубиным…» Ему все равно, а тебе не идет… На деньги он надеется, думает — всех закуплю, как прежних, царских, покупал. А ведь кто его знает, что за люди эти новые-то? Может, и дешевле продаются, а может, и цены им нет.
— Всякому человеку есть своя цена, Иван Сергеевич, ко всякому коли не ключ, так отмычку подобрать можно.
— Так думаешь? Ладно, твое дело. А я что-то утомился. Стяжаешь, суетишься, а к чему? Пора подумать о душе…
— В теплых краях в самый раз о душе думать. Так какая ваша цена будет?
Не нужен был второй трактир Шубину, купил, побоявшись Степанова.
Слушал трактирные разговоры. А разговоры в то время стали необычные. Прежде сойдутся хозяева, только о своих делах и разговор, да про соседние выведать хочется, а к тому, что в мире делается, никакого интереса не было: наша хата с краю, мы — не город, мы — Марьина роща, пускай они там бесятся, а мы здесь потихоньку, полегоньку…
А теперь все переменилось: газеты до дыр зачитывают, всемирными новостями интересуются. Да что? В политике, которой чурались, суждение имеют. Каждый свое толкует. Понимают, что политика к тебе в дом пришла.
Ежедневно менялась жизнь. Ход ее убыстрялся, превращался в бег. Марьина роща не успевала осмысливать события, — да что там, Марьина роща! — и чванный Арбат, и тугодумное Замоскворечье, и бойкая Тверская смутно чувствовали перемену, но что именно происходит, откуда ждать беды, а главное, что же делать-то — никак не могли разобраться.
Рушились самые незыблемые устои прошлого: извозчик на выборах голосовал на равных правах с генералом, прислуга Маша числилась такой же гражданкой, как графиня Н. и ее сиятельство княгиня М. Впрочем, ни графиня, ни княгиня не использовали своих гражданских прав: презирали все эти комитеты.
Графинь и княгинь в Москве было ничтожно мало, а господа положения, владевшие заводами и миллионами рублей, не слишком боялись напора со стороны извозчика и прислуги Маши; выборы в Городскую думу дали кадетам семнадцать процентов голосов, эсерам — пятьдесят восемь, меньшевикам — двенадцать. Кадетам не приходилось беспокоиться — эсеры и меньшевики стали их надежными союзниками, с тех пор как определилось, что главная угроза славной, смирной и вполне приличной Февральской революции исходит от этих ненавистных большевиков…Спасибо, эсеры, спасибо, попутчики! А окончательный расчет с большевиками будет потом, когда белый генерал все наладит.
А пока московская Городская дума стала полным подобием петербургского Временного правительства. Эта не выдаст. Семьдесят процентов мест в Думе принадлежит так называемым «социалистическим» партиям. А одиннадцать — большевикам. Новые события назревали.
Четвертого июля малаховские ломовики и легковые «братского сердца» снова помазали волосы лампадным маслом, как в день немецкого погрома, и отправились в город.
Четвертого июля утром Ваня Федорченко был удивлен приходом Вани Кутырина и Пети Славкина.
— Здравствуйте, друзья! Давно, давно мы не виделись.
— Ну как давно?.. Хотя верно, сейчас жизнь так насыщена событиями, что месяц за год кажется, — ответил Петя.
А Ваня Кутырин сразу перешел к делу:
— Мы пришли за тобой, тезка. Пойдем помогать родине.
— Не понимаю.
— Видишь ли… Ты, конечно, любишь Россию?.. Понятно, понятно. Вот мы и считаем, что если мы не сражаемся за нее с врагами на фронте, то должны сражаться с врагами в тылу. Понимаешь, что я хочу сказать?
— Не очень пока.
— Ты студент? Студент. Мы тоже студенты. Ты революционер? Не обязательно быть формально членом революционной партии, чтобы стоять за республику… Да что, в самом деле, мы в жмурки играем? Ведь ты понимаешь, что эти большевики угрожают революции. К чему они приведут народ? Либо назад, к царю, либо вперед, к анархии. Мы не допустим этого.
— Не допустим, — подтвердил Петя.
— Сегодня мы должны быть едины. Сегодня мы им покажем… Обещаю тебе красивое зрелище: народ разгоняет демонстрацию немецких шпионов и предателей революции. Ну, старый мушкетер, пошли?
— Не знаю, — забормотал Ваня. — Я, знаешь, вдали от всего этого… И какой я воин… Меня все комиссии бракуют.
— На твою боевую мощь мы и не рассчитываем, — ответил Петя. — Просто зашли к старому другу.
— Мы должны исполнить свой долг, — добавил Ваня Кутырин.
«Три мушкетера» еле вбились в трамвайный вагон, еле вылезли на Неглинной. До Скобелевской площади добирались пешком.
Как всегда, начиная с марта, на Скобелевской площади было многолюдно. Кучки людей, сгрудившись у памятника, слушали ораторов, а чугунный генерал, взмахнув саблей, все скакал и не мог ускакать дальше своего гранитного пьедестала.
Сняв соломенную панаму и плавно поводя ею, профессорского вида оратор что-то солидно докладывал группе студентов, офицериков и восторженные девиц, то и дело прерывавших его рукоплесканиями. Тогда оратор улыбался, раскланивался и не спеша продолжал свою речь. До мушкетеров доносились отдельные слова:
— …наш народ — ребенок… велика ответственность тех, кто руководит… парламент… до английской системы мы не доросли… исторически… в меру, в меру… молодежи свойственно увлекаться… задачи велики… постепенное приближение… партия Народной свободы — единственная, имеющая государственный опыт…
Кто-то из студентов окликнул Петю Славкина, потом отошел Кутырин, а Ваня Федорченко перешел к группе, слушавшей другого оратора. Этот был много темпераментнее профессора, носил косоворотку, тужурку и был похож на классического студента из «Дней нашей жизни». Жесты его были широкие, энергичные, а помятая студенческая фуражка то призывно стремилась ввысь, то грозно направлялась на слушателей, то хлопала по широкой груди оратора. Слушала его публика иного состава: скромно одетые люди рабочего вида, гимназисты, неизменные студенты, несколько солдат и офицеров. Подойти близко было невозможно, и опять до Вани Федорченко долетали только обрывки речи: