— Здорово у вас размахнулись! — оказал я, с восхищением оглядывая строительную площадку.
— Вся улица будет каменная — делать, так по-настоящему, — ответила Ксения, торопливо завязывая тесемки на фартуке. — А вон там, в конце, завод построят, из дерева шелк станут делать.
Она обошла постройку кругом, стала в ряд с другими каменщиками, поманила рукой подсобницу и, ловко помахивая плоской лопаткой, стала набрасывать на фундамент раствор и укладывать кирпичи. «Не меньше как трехэтажный будет», — подумал я, прикидывая прочность фундамента и размеры его.
И мне захотелось скорее-скорее получить назначение, найти угол для жилья, снять свой дорожный костюм и взяться за работу, большую, трудную работу — такую, чтобы, как этот вот будущий дом, потом украсила нашу землю. Занято-снующие возле постройки люди, озорные выкрики девчат, стук топоров и грохот сгружаемых бревен — все это будоражило душу и зажигало жаждой труда. Работать, скорее работать! Какое это счастье: вернуться к мирному труду!
Итак, с ночным поездом я еду в Иркутск за назначением!.. А пока…
Я исколесил весь Н-ск вдоль и поперек. Вышел за город, постоял на берегу Чуны. Тихо журчала на перекатах вода, в однообразном и дремотном ритме перемещались среди камней отлогие волны, солнечные зайчики метались и прыгали по всей поверхности реки. Густыми стаями низко носились острокрылые ласточки, то в погоне за мошками, грудью черкая по воде, то, взвиваясь ввысь и сделав в теплой синеве летнего неба стремительный разворот, скрывались в источенных гнездами глинистых обрывах берега. Но долго созерцать эту бездумную красоту было непереносимо. Не тишина и беспечная нега сейчас манили меня, а биение большой жизни, ощущение близости работающего человека. И я пошел на лесозавод.
Выбрав место, откуда были видны вся рабочая площадка перед лесокорпусом и часть биржи с высокими штабелями свеженапиленных желтых досок, я уселся, жадно вдыхая густой смолистый запах опилок. Там, за оградой, все было в движении. Поскрипывая цепями, ползли по элеватору бревна, исчезали в распахнутой двери, а потом, распластанные на брусья и плахи, появлялись на главном конвейере сортплощадки. Тут же подъезжали высоконогие автолесовозы, подхватывали шпорами и прижимали к своему железному брюху пакеты пиломатериалов и, покачиваясь на рессорах, стремительно уносились по деревянным дорогам в глубь биржи. Людей было видно немного: только водители на лесовозах да еще пять-шесть человек на сортплощадке, остальные, должно быть, находились на выкатке бревен и на штабелевке.
Снова я встал и торопливо пошел, будто кто меня подгонял. Очутившись на вокзале, я заблаговременно закомпостировал билет. Ехать, скорее ехать!
И тут я вспомнил, что не побывал еще на квартире у Алексея. До поезда оставалось много времени, и я немедля направился к Худоноговым.
Ворота были распахнуты настежь, маленький дворик выметен чисто. На всех подоконниках по-прежнему стояли цветы. У крыльца невысокая, повязанная серым бумазейным платком старушка возилась с сучковатым чурбаном. Она, замахиваясь изо всей силы топором, вонзала его в торец, а потом в отчаянии колотила ладонью по топорищу, не в состоянии ни вытащить топор, ни расколоть чурбан. Как видно, старушка умаялась, тяжело дышала.
Я подошел, отвел ее руки.
— Позвольте, позвольте, бабушка…
И, даже не поздоровавшись и не назвав себя, в ярости стал садить топором в одно и то же место, пока чурбан не треснул и не заскрипел. Потом, натужась, я поднял его на топоре и, перевернув вниз обухом, ахнул о лежавшее на земле полено. Чурбан развалился надвое. Но в каждой половине торчали толстые сучки. Вид их только разжег во мне ярость. С наслаждением я загонял топор в самое неподатливое место, а потом брал другую половину тяжелого чурбана и заколачивал ею топор до самого обуха. Сучки не выдерживали, лопались, и полено за поленом с тонким звоном отскакивало в сторону. Обильный пот струился у меня по вискам; я ощущал его на губах, горела грудь, спина, ныли руки в плечах, но мне все казалось мало, и, когда чурбан превратился в груду поленьев, я огляделся по сторонам, нет ли еще…
С Устиньей Григорьевной я провел три-четыре часа. Я говорил с ней, глядел на нее и думал, что Катя в ее возрасте будет, наверное, точно такая. Более разительного сходства я в жизни никогда не встречал.
Поговорить у нас было о чем. Пусть как попало, без последовательности, без связи, но от души и о самом дорогом и близком.
Наконец разговор наш стал иссякать. Все чаще Устинья Григорьевна останавливалась на полуфразе, задумчиво глядя в одну точку. Я решил подбодрить ее:
— Скоро Катюша приедет. Хорошая она у вас…
Старушка, перебирая пальцами крошки на скатерти, ответила:
— Катенька-то, как на фронт к Алехе задумала, беспокойная стала: учиться на сестру начала и баб многих на это подняла. У нее это получалось. Кто в сестры, кто в сиделки, кто для госпиталя белье шил, починял. Хвалили ее очень. Приказ с благодарностями откуда-то даже пришел… Да… По суткам целым дома не была, не спала, может, и не ела…
И Устинья Григорьевна снова притихла, задумалась.
Я стал прощаться. Сказал, что пойду к Ксении, и пообещал на обратном пути еще забежать.
Комната у Ксении мне очень понравилась: угловая, с четырьмя высокими светлыми окнами. Крашеные полы, гладко оштукатуренные стены, без лишней на них мишуры, в угду, за выступом голландской печи, хорошо прибранная кровать, у стен несколько гнутых стульев, перед окнами стол, накрытый безузорной белой скатертью, и на нем широкогорлый стеклянный кувшин с водой — все это делало комнату спокойной и строгой. Вход в нее был отдельный, из кухни, во вторую комнату вела дверь через малюсенькую — только-только повесить одежду — прихожую.
Хозяйка была уже дома, успела переодеться и теперь сидела в кухне с мелом и выкройками, разглаживая рукой кусок темной материи.
— Жиличке своей Зинушке платье соображаю, — сказала она, показывая мне место рядом с собой. — Дали ей по ордеру, шить самой некогда, а на сторону я отдавать не велю: чего ж ей зря тратиться?
И Ксения неожиданно стала нахваливать свою жиличку за отличный характер:
— Прямая и ясная она до чего, я и сказать не могу. И сама никогда не рассердится, и на нее никто сердиться не может. Потому что по правде все делает. А ведь по должности большой инженер, и требовать ей от каждого приходится.
Я спросил, где она работает.
— На заводе, — сказала Ксения так, словно иного ответа и быть не могло, — по мебели старшая. Она ведь и в Ленинграде прежде цехом заведовала.
— Она что, из эвакуированных?
— Нет. Из мертвых воскресшая. Да об этом она вам сама как-нибудь расскажет. — И доверительно посмотрела на меня: — Если нет у вас на сердце другой, верно вам говорю: в мире лучше жены не сыскать. — И тут же, заметив неудовольствие на моем лице, извинилась: — Я ведь это от расположения к вам…
Я перебил ее, справился об условиях, на каких она сдаст мне комнату, и о том, где же она сама будет жить.
— Какие же тут условия! — удивилась Ксения. — Никаких условий, я не торговка. А жить я сама буду здесь, на кухне; как на мужа пришла похоронная, я там, в горнице, спать больше не могла.
Мы еще раз вошли в отведенную мне комнату. Я сказал, что в Иркутске не задержусь. Но если и задержусь, все равно пусть она не тревожится: комната остается за мной. Ксения согласно кивнула головой, и я собрался уже было выйти, как мое внимание привлек нарисованный карандашом портрет, стоявший на маленьком угловом столике и до сих пор почему-то не замеченный мной. Я взял его в руки. Это была Катя, с коротко, по-военному подстриженными волосами, с устало сложенными губами. Сделан портрет был превосходно, хотя кое-где и срывался карандаш у художника.
— Кто это рисовал? — спросил я, и смутная догадка промелькнула у меня в голове.
— Петр Петрович, — сказала Ксения.
Я опустил руку с портретом.
— Светлана?
— Да… А вы разве тогда, сразу, не поняли? Я нарочно Петру Петровичу подсказала…
Я бережно поставил портрет на прежнее место. «Да, Катюша, я узнаю тебя». И мне вспомнилась светлая улыбка Петра Петровича, когда он смотрел на свои вытянутые руки: «Шевелятся… движутся… Мои… живые…»
Открылась калитка, вошла невысокая светловолосая девушка в кремовой кофточке, с жакетом, переброшенным через локоть, и маленьким свертком в руке. Щеколда захлопывалась туго, и девушка, переложив сверток под мышку, надавила на калитку плечом. Волнистые волосы упали ей на глаза, она отбросила их коротким движением головы, и мне на один миг стало видно освещенное вечерним солнцем, и как солнце лучистое, светлое лицо.
Ксения глянула в окно, мягко положила руку мне на плечо.
— Вот она, наша Зинушка!..