Кроме героев повести, выступали и обыкновенные читатели—мальчишки и девчонки из шестого, седьмого и даже девятого класса. Читатели тоже не особенно хвалили, придирались к каждому пустяку. Только и слышалось: «Это просто ужас: четыреста семьдесят шесть ошибок!» '; –
Иван Иванович тихо пожал мне руку под столом:
— Ничего, Геннадий, терпи! Это все на пользу…
А когда последний читатель отошел от стола, добавил:
— Подожди меня. Вместе домой пойдем. Мы с тобой еще поговорим.
Но я так и не дождался Ивана Ивановича. Ребята окружили его со всех сторон. В руках замелькали тетрадки, листочки бумаги. Даже Люська и та пыталась протиснуться в круг, от волнения сыпала словами сразу на две буквы:
— Это бестактно! Пропустите меня! Я вам авторитетно говорю!
Я постоял немного, вздохнул и вышел на крыльцо.
Глава двадцать девятая
МНЕ МАЛО «ВСЫПАЛИ». НЕ ОТСТУПАТЬ! МОЯ ЗОЛОТАЯ РАДУГА
Вот и закончилось обсуждение. Что делать дальше? Идти к Падуну, бросить в волны свой дневник и навеки забыть о нем? Я на миг представил эту картину и невольно прижал тетрадку к груди. Нет, ни за что на свете…
Домой идти не хотелось. Я побродил по тихой, безлюдной улице и остановился около больницы. Высокая стеклянная дверь была занавешена марлей, в глубине коридора мелькали смутные тени. «А что, если зайти?» Я постоял, подумал и тихонько открыл дверь.
В коридоре возле тумбочки, покрытой белой клеенкой, сидела няня — тетя Луша. Она обернулась на скрип двери и замахала руками:
— Уходи, уходи, пожалуйста!
— Тетя Луша, я только на одну минуточку.
— Никаких минуточков! Целый день ходите!
— Я сегодня первый раз.
— Сказала — уходи, и всё. Только и знай полы за вами подтирай. Давеча Степка приходил, потом Комар, а потом эта… как ее… ей по-человечески объясняешь, а она оскорбляется: «Я вас абсолютно не понимаю, у вас амбиция». Вам тут что, цирк или больница?
— Тетя Луша, я только одно слово скажу и сразу уйду.
— И не проси! Нельзя!
— Я на минуточку.
— Сколько раз буду повторять: нельзя. Он уже спит…
Из палаты, двери которой выходили в коридор, донесся вдруг голос Аркадия:
— Тетя Луша, я еще не сплю, пустите Генку.
— А ты лежи, нечего тут… Я лучше знаю, кто у меня спит, а кто не спит.
Тетя Луша открыла шкафчик и недовольно сунула мне халат с ржавым пятном возле кармана:
— Иди уж, чего стоишь…
Аркадий лежал на кровати, покрытый до груди теплым верблюжьим одеялом. Нос у него как-то странно вытянулся, щеки запали. От прежнего румянца не осталось и следа. Лишь на губах, крутых и упрямых, теплилась розовинка.
Аркадий подал мне руку, усадил рядом:
— Ну как, братуха, здорово тебя драили?
Я начал рассказывать о занятии литературного кружка. Аркадий слушал, полузакрыв глаза. Он то улыбался, то вдруг прикусывал губу и сводил на переносице черные брови.
— Здорово! — сказал он, когда я закончил.
— Что здорово?
— Здорово тебя песочили.
Помолчал, вспомнил что-то и снова улыбнулся:
— Так ты говоришь, она так и сказала: «корчит из себя богдыхана»?
В другое время я наверняка ушел бы домой, а сейчас я и злился на Аркадия, и в то же время жалел. Может быть, он все это нарочно говорил, мстил, потому что и у самого было несчастье?
— Ну да, — раздраженно сказал я, — так и сказала — богдыхана. Что ты в этом нашел смешного?
— Смешного мало, ты прав.
Он задумался, долго лежал молча, будто меня совершенно не было в палате.
Я старался разгадать мысли Аркадия. Пристально смотрел на его бледное, с синими кругами возле глаз лицо.
Нет, решительно ничего нельзя было понять. Аркадий будто в скорлупу спрятался. Что он думает, чего молчит?
В конце концов я не выдержал и решил рубить сплеча. Нечего нам в кошки-мышки играть.
— А может, мне в Падун дневник выбросить? — спросил я. — Уничтожить, и все дело с концом?
Аркадий приподнялся, оперся рукой о кровать:
— Ты с ума сошел?
— А что делать? Ты ж сам видишь, как получается…
— А то не вижу. Ремнем тебя отстегать надо, вот что.
— Уже отстегали, — сказал я, — хватит с меня и этого.
Аркадий прихватил зубами нижнюю губу, сдавил ее
так, что она побелела, и вдруг сказал:
— Мало всыпали! Если б я был, я б тебе еще добавил!
— А за что добавлять?
В глазах Аркадия сверкнули недобрые огоньки, щеки залил румянец.
— А за то — не распускай слюни, не отступай от своих планов.
— Я не отступаю. Ты на меня зря не наговаривай.
— Ишь ты, «не отступаю»! Лучше б уж молчал! Слова правильно написать не можешь, а ерепенишься. Сколько ошибок насчитали — триста сорок?
— Четыреста семьдесят шесть.
— Ха! Полный камбуз, и только! Это ж тебе прямо черт те что! Ужас сплошной! — Аркадий потянул на себя одеяло и отрывисто добавил: — Ты вот что: ты пока пятерку по русскому языку не заработаешь, ко мне не приходи. Незачем…
Мне стало очень обидно. Я отвернулся и закрыл ладонью глаза, чтобы этот злой, нехороший человек не увидел моих слез.
— Генка, да ты что? — удивленно спросил Аркадий. Отнял мою руку от глаз, сжал ее своими крепкими пальцами. — Разве ж так можно! Как девчонка плаксивая… Ты ж сам про Горького говорил. Как это… подожди… «чтобы каждое слово пело, светилось»… Это ж тебе не шутка писать так научиться. Тут же какой труд нужен…
— Значит, я виноват по-твоему, да? Я к тебе посоветоваться пришел, я о тебе целый вечер думал, а ты… Эх ты!..
— Ну и чудак же ты, рыба-салака! Чего ж ты обижаешься? Я ж тебе дело говорю!
— Что ты мне говоришь? Дневник в Падун выбросить, да?
— Нет, братуха, это ты брось, я тебе такой чепухи не говорил.
— «Не говорил»! Разве я не вижу!
— А то видишь! Если хочешь знать, так я тебе открыто скажу — ты этот свой дневник продолжай, пиши. Вот как.
— Шутишь ты, Аркадий?
— Чего там шучу! Исправь свои двойки и колы и пиши… Я и сам писал бы, братуха, только способностей у меня нет. Видеть — будто на картине вижу, а как ручку возьму — все пропадает…
Трудно было понять, шутит Аркадий или говорит всерьез. Пожалуй, не шутит. Лицо у него стало задумчивым, из больших темных глаз на меня лилось тепло и едва заметная грусть.
— А как ты представляешь это, Аркадий? . —все еще с недоверием спросил я.
— А так… Только ты не смейся, Генка… Как будто бы выйду вечером к Ангаре, а вокруг огни, огни. На берегу, там, где сейчас тайга, — город; по плотине от Пурсея к Журавлиной груди электрический поезд идет. Поверишь, Даже шум колес слышу. И река вся в огнях, и небо. Будто радуга в нем стоит — высокая, яркая… золотая радуга. — Аркадий умолк, смущенно и виновато посмотрел на меня. — Ты не думай, братуха, я хоть и однорукий, а отсюда не уеду. Я все равно Братскую ГЭС строить буду…
Губы его дрогнули, и голос стал глухим и хриплым.
— Достань там, в тумбочке, — махнул он рукой, — под книжками…
Я нагнулся и вытащил из-под книжек смятую пачку папирос. Аркадий прислонил спичечную коробку к груди, чиркнул, поднес огонек к папиросе. Над койкой, покачиваясь, поплыла тонкая голубая ниточка дыма.
В ту же минуту в коридоре зашлепали туфли. В палату вошла тетя Луша и подозрительно понюхала воздух.
— Это еще что такое? Кто курит?
— Никто не курит. Это вам показалось, — ответил Аркадий, пряча папиросу под койку.
— Я тебе дам — показалось!
Тетя Луша подошла к нему и выдернула из пальцев папиросу, будто маленькую ядовитую змейку.
— А ты уходи, — сказала она. — Нечего больным папиросы носить!
— Тетя Луша, он не приносил.
— Я лучше тебя знаю, кто приносил! Уходи, и все!
Тетя Луша взяла меня за руку и повела в коридор.
— Больше не пущу, так и знай, — сказала она и вытряхнула меня из халата. — Им добро делаешь, а они…
Тетя Луша выпроводила меня за дверь, щелкнула ключом. Замок сердито звякнул и тотчас затих.
Я спустился с крыльца и пошел к дому. Легкий ветерок колыхал пушистые заиндевелые ветки деревьев; издали сквозь чащу леса звездочками сияли огни в домах добровольцев.
Встреча с Аркадием наполнила меня радостным и в то же время каким-то тревожным чувством. Да, не просто жить на свете. Сколько еще впереди обид, трудных дней, надежд и сомнений. Ну что ж, я пойду навстречу этим злым, колючим трудностям. Нет, что бы ни случилось, я ни за что не уеду отсюда. Так же, как и Аркадий, я собственными глазами увижу нашу Братскую ГЭС и высокую золотую радугу в синем сибирском небе.
Я шел по таежной тропе, смотрел на холмистые снежные берега Ангары и убежденно повторял:
— Да, так и сделаю. Как сказал, так и будет.