— Ну, заварили вы кашу, — сказал, возвратившись, Раков. — Зачем же так? До нас сказано: правда — хорошо, а счастье — лучше.
— А мне лучше правда! — В Вячеславе Ивановиче еще бродил задор спора.
— А что правда? Правда — что спасла Люка. А стала бы тормошить и причитать — большой вопрос, подняла ли бы.
— Но ведь не думала она, что потрясение, то и се!
— Ну и что? Важен результат. Результат получился… Ладно, пусть. Это ей за то, что говорит слишком много. Только со Степиным характером ее вытерпеть. У меня уже звон в голове… А я вас напечатал — все как обещал.
— На этом станке? Как Гутенберг?
— На этом, а как же. Но не как Гутенберг: печать с досок древнее. Гутенберг придумал наборную кассу.
Ах черт, опозорился! Ну ничего, зато приобрел интересный факт: что печатали и до Гутенберга.
Раков подтащил стул и полез рыться на верхнюю полку стеллажа. Много же у него рисунков! Интересно: все бесплатно или платят ему за портреты?
— Не вы… Не вы… Вот!
Он, будто и правда мальчишка, легко соскочил со стула, держа перед собой папку.
— Вот, можете посмотреть на себя в детстве.
На рисунке был маленький мальчик со старческим взглядом. Но никакой приметы, по которой можно было
бы утверждать, что это Славик Сальников. Приходилось верить.
— Это я такой был?
С таким же видом осторожные люди на рынке пробуют мед: подмешан сахар или не подмешан?
— Вы!
— Интересно.
Вячеслав Иванович приподнял рисунок: под ним точно такой же. И под ним, и под ним.
— Ишь, сколько одинаковых рисунков выходит.
— Не рисунки, а оттиски. С доски можно сколько угодно, хоть тираж.
Вячеслав Иванович сразу подумал об Алле: вот кому нужно подарить! Да и Рите неплохо бы.
— А можно мне два?
— Конечно.
— А три? Я же родных нашел, Иван Иваныч! Я сказать не успел, а нашел. Сестру и племянницу! Через дневник! Если бы не вы, не сберегли бы!
Так он уже сроднился с мыслью, что есть Алла, кровная племянница, что и не сразу сообразил, что Раков еще об этом не знает, что в прошлую их встречу Вячеслав Иванович был еще одинок!
— Можно мне три? Чтобы и себе, и сестре, и племяннице?
Сказал, и вдруг сомнение: а что, если у Риты остались детские снимки? И он на них не похож? Засмеет. Нет, у Риты не могут быть: раз Зинаида Осиповна скрывала настоящую семью Риты, не могла показать и снимков. У Риты не могут быть, а вот у самой Зисиповны могут!
Раков не заметил заминки.
— Конечно, и три! Я вас поздравляю! Вы счастливец — не всем удается. От души!
Художник отложил три оттиска — но много еще оставалось. И от множества оттисков сама собой пришла мысль, что и знакомых у художника должно быть множество. И нет ли среди них шахматиста?
— Спасибо. И за оттиски эти, и за все. А я тоже держу слово: сказал, что перепечатаю, — и пожалуйста! Вы сами-то хорошо ту тетрадку помните?
— Да вроде, — удивился Раков.
— На другой стороне там мой брат писал. Мама пишет, что про него хорошо отзывались в секции как о таланте, а я показал его дебют, который он нашел в блокаду, тренеру и мастеру спорта, и он говорит, что детство, что ничего нового. Нет у вас шахматиста, чтобы еще одному показать? А то все бывает: запомнит и выдаст за свой! Не зря же про брата говорили, что талант.
— Плагиата, стало быть, опасаетесь?
— Во-во, плагиата! Хорошее слово, культурное.
— Вряд ли. Ведь ему лет тринадцать было?
— Да, примерно.
— И сорок лет назад. С тех пор вся шахматная теория вдоль и поперек… А вам очень хочется, чтобы талант, чтобы погибший чемпион?
— Кому ж не хочется? Родной же брат. И говорили же не зря. Да подумайте, в каких условиях он ходы искал! Это сейчас вокруг сервис.
— Вот в том-то и дело. — Раков достал папку со стеллажа, начал перебирать рисунки. — Какие все лица! Брата бы вашего сюда — я словно вижу!.. Всем хочется талантов… И выходит, что в том и трагедия, что погиб талант? А если неталант, то и нет трагедии? Вы сами-то понимаете, какой поразительный у вас был брат?! В том ужасе сидел, анализировал ходы, да и позаботился, чтобы пережил его этот дебют. Помните, пьеса была: «Все остается людям»? Вот бы про кого поставить — про вашего брата. Это же античная трагедия! И никакого значения, есть у него шахматный талант или нет! Внутренне ничего не меняет. У него гениальность человеческая, гениальность воли! Мы восхищаемся, когда какой-нибудь академик продолжал работать в блокаду, но у него за всю жизнь привычка к работе, а тут в тринадцать лет!.. Вам нужно о нем в газете рассказать, журналисту. Они, кстати, могут и по шахматной стороне проконсультироваться, но говорю вам, это ничего не меняет! Степе нужно было показать, Степану Степанычу: он как раз пишет для таких рубрик, знаете — на моральные темы.
— А он — журналист?
Не хотел себя выдать, а прозвучало растерянно. Угораздило же: разозлил журналиста! Тот, конечно, запомнит обиду. А так могло быть хорошо: посидели бы за чаем, поели бы торта — и уже знакомство. Это же нужный человек — журналист! И про брата мог бы написать, и вообще, мало ли когда понадобится.
— Да, он довольно известный. Лагойда — может, встречали?
Вячеслав Иванович не помнил, но на всякий случай' сказал:
— Да, читал.
Вот не повезло. Но и Раков хорош: надо же представлять сразу — журналист ведь, не бухгалтер! Терять было нечего, и Вячеслав Иванович спросил с неприязнью:
— Какой же он журналист, если самых простых вещей не понимает? Верит, что жена его спасала!
— Может, потому и журналист, что верит в лучшее в людях. Потому и пишет на моральные темы: про бескорыстие, про самоотверженность. Ему бы этот материал— про вашего брата!.. Да вы ему и покажите. Думаете, так обиделся, что и говорить не захочет? Успокоится, остынет. Да и ради такого материала! Хотите, дам телефон? И домашний, и редакционный.
— Давайте.
Вячеслав Иванович не очень верил, что наивный Степа успокоится и остынет: сам бы, может, и остыл, да эта его Люка будет подзуживать! Но все же записал на всякий случай.
От чая с тортом Вячеслав Иванович отказался, хоть и с сожалением: конечно, попробовать собственный торт — редкое удовольствие, которое он разрешал себе только под самым благовидным предлогом, и приглашение Ракова — как раз такой предлог; но чаепитие вдвоем лишний раз напоминало бы о совершенной глупости — ссоре с таким полезным человеком, как журналист, пишущий на моральные темы. А это ужасно противно — сознавать собственную глупость. Всегда легче, когда можно свалить вину за неудачу на кого-нибудь другого.
Он шел к станции, размахивая свернутыми в трубку оттисками своего детского портрета. Эрик хотел было по привычке взять ношу в зубы, но Вячеслав Иванович ему не доверил. Да, такого собственного портрета нет ни у кого из знакомых! Особенно позавидует нынешний муж бывшей жены, капитан лесовоза: он не выносит, когда у кого-то есть то, чего нет у него! Приятно будет и Алле подарить; но, конечно, это будет только добавление, дополнительный штрих, а нужно ей сделать настоящие подарки, чтобы оценила дядю!
И Вячеслав Иванович стал подробно обдумывать, какие можно сделать Алле подарки. Достанет он у себя в ресторане все что угодно, нужно только правильно угадать, чего ей хочется больше всего. (Некстати вспомнилось, что Борбосыч при первом известии о нашедшихся родственниках предсказал, что отныне Вячеслав Иванович заинтересуется женской галантереей, — и оказался прав. Ну и черт с ним!)
В почтовом ящике лежало письмо. Почерк Ларисы— ни с кем не спутаешь: очень крупный и почти неразборчивый. Такой же неряшливый, как она сама.
Конверт не проштемпелеван, значит, сама приходила и опустила. Но парадная дверь у них запирается, и ключа он ей так и не дал. Как же она добралась до ящика? Ждала, когда кто-нибудь пойдет? То есть караулила под дверью! Только этого не хватало. А если он придет с Аллой, а Лариса караулит? Пока объяснишь ей, что Алла племянница, успеет такого наговорить! Тем более увидит Аллин живот…
Была бы Алла чужой, познакомься он сейчас с нею, когда она без мужа — и вот-вот родит… В нее бы он мог влюбиться и в беременную… Почему ни разу не встретилась такая, и приходится заводить себе очередные беженеты?!
Ты меня избегаешь, как надоедливой попрошайки. Чего ты трусишь? Скажи честно, что давно завел себе другую!
Скажи, пусть будет больно мне, Но только не молчи!
Не бойся, в волосы ей не вцеплюсь. Хочется только посмотреть прямо в ее «честные», «невинные» глаза!..
Ну и так далее. Что-нибудь объяснять бесполезно: и что другую не завел, и что не избегает специально. Ей не понять, что съездить за дневником матери куда важнее, что любовные мысли его сейчас вовсе не занимают, — у нее-то других мыслей и нет никогда. Ясно одно: нужно, чтобы она не встретилась с Аллой, не пыталась заглядывать ей в глаза.