— Георгий Павлович! Что вы хотите от меня?
— Чтобы ты работал. Всего только. Сорвешься — не беда. Толк будет.
— Все утешаете. Не утешите!
— К черту — утешать. Я требую, а не утешаю.
Стало легче, но ненадолго.
…Резко зазвонил телефон. Андрей вздрогнул. Конечно, это Нина.
— Няня, — сказал он почти умоляюще, — меня нет, слышишь?
Но она покачала головой, и он решительно подошел к телефону.
Агриппина принялась убирать со стола. Там говорили довольно громко. Андрей отвечал резко, потом вяло и, наконец, сказал отрывисто:
— Хорошо… Иду.
И потом со злым лицом, не попадая в рукав, надевал пальто и не смотрел на няню, как будто она была виновата.
Глава одиннадцатая
ТРИ ЧАСА В ДЕНЬ
Маша играла у Елизаветы Дмитриевны. Родственницы Рудневой получили наконец комнату.
— Я даже удивляюсь, до чего у меня просторно, — говорила она теперь, — а раньше жаловалась на тесноту. Вот как все относительно.
Игра Маши была интересная, новая, с неожиданными поворотами. Должно быть, она учила уроки не так, как требовала Елизавета Дмитриевна: не по частям — от одного куска к другому (пока не выучишь, дальше не иди!), а сразу, пытаясь охватить весь замысел. Потом постепенно освобождалась от «лесов», и начиналась тончайшая работа. Соната, исполняемая Машей, была похожа на улицу, где она жила: новые большие дома, а рядом лачуги. Но лачуг с каждым разом оставалось все меньше.
— Тебе удается играть все три часа? — спросила Елизавета Дмитриевна.
— Да, в общем, удается.
Маша была худа и бледна; нередко вздрагивала от стука за стеной. К Елизавете Дмитриевне она приходила раз в неделю, но уроки не всегда были готовы, то ли из-за Машиного метода, то ли из-за других причин.
За окном вспыхнул яркий свет. Маша прервала игру.
— Мы живем теперь только победами, — сказала Елизавета Дмитриевна, — от салюта к салюту. К лишениям привыкли, не замечаем их, как вначале. А ведь на фронте, чем ближе к концу, тем напряженнее. Берлин, боже мой, Берлин!
— Я не забываю, — отозвалась Маша.
Внезапно она сказала:
— Елизавета Дмитриевна, у меня к вам просьба: можно опять получить переписку нот?
«Ага, — подумала Руднева, — она хочет сама платить за уроки».
— Нет, — сказала она, — никакой переписки. И никаких со мной официальных отношений. Я знаю тебя десять лет, и если не могу сделать для тебя все, что хочу… В общем, сделаю все возможное. Ведь я же для тебя самый близкий человек.
— Я знаю, — сказала Маша, опустив голову, — я только так спросила.
…Анна Васильевна Лобода действительно не собиралась сделать из Маши свою домработницу: она могла бы нанять девушку из тех, что приезжают из деревни. По примеру других женщин, о которых она читала в газете, она задумала приютить осиротевшую девочку-подростка, желательно, конечно, музыкантшу, — она считала себя страстной любительницей музыки. И самое важное — это будет патриотично; может быть, тоже в печати отметят или по радио.
Честолюбие было в ней сильнее корысти, но она, разумеется, учитывала, что, живя в доме, Маша станет заниматься и хозяйством. В конце концов, это естественно. Аглая Павловна Реброва с дружеской деловитостью намекала ей на возможность «объединить две линии». Анна Васильевна отмахнулась. И Машино резкое заявление как бы пропустила мимо ушей. Но Маша непременно хотела заработать свое право пользоваться чужим кровом и, главное, право играть на рояле свои три часа в день. Она сама взвалила на себя всю работу по дому. Что ж, вольному воля.
Разумеется, Анна Васильевна ничего не приказывала Маше в прямой, категорической форме — девочка должна была все понимать с полуслова, но просто удивительно, какой она оказалась недогадливой и нерасторопной: всегда что-нибудь упускала; и это приводило к скрытым неудовольствиям.
Отношения были ложные, неестественные. При гостях Маше следовало ходить в передничке, но в шелковых чулках и модельных туфлях. Надо было бесшумно и быстро делать все самой, чтобы не вызвать Анну Васильевну на какое-нибудь замечание при посторонних. Анна же Васильевна то и дело говорила: «Перестань бегать, детка, посиди, наконец, с нами!» Но на это не надо было обращать внимание, то есть надо было слушаться, но быть и здесь, и там: заботиться о гостях и принимать участие в разговоре. В общем, играть комедию.
Насколько было бы удобнее просто служить в доме. И за это получать то, что полагается. Но тщеславная женщина не хотела прямоты.
Первое время Маша так утомлялась, что, усевшись наконец за рояль, была не в силах разыгрываться: пальцы не сгибались, скользили по клавишам. Позднее она приучила себя преодолевать сонливость. Она осунулась, побледнела…
Анне Васильевне это было неприятно. Видит бог, она предпочитала бы, чтобы девочка оставила хлопоты по дому, но и… играла бы поменьше. Анна Васильевна долго не решалась сознаться самой себе, что плохо переносит музыку. А ведь она с детства привыкла считать себя музыкальной; лишь потому она не выучилась прилично играть, что у нее было слабое здоровье. Но музыку любила всегда. Часто напевала арию «Мой любимый старый дед», а после того, как посмотрела фильм «Большой вальс», достала «Сказки венского леса» и целый вечер наигрывала мелодию. И пела вполголоса, воображая себя Карлой Доннер, возлюбленной Иоганна Штрауса.
Но слушать музыку три часа в день, да еще после обеда, когда хочется отдохнуть, а в доме такая звукопроводность! И терпеть старинный громоздкий репертуар: Моцарт, Гайдн да еще Бах — вот пытка. Бах! Бах! Анне Васильевне казалось, что не звуки, а тяжелые глыбы наваливаются на нее.
Да и Бетховен — мужлан порядочный. Резко, грубо… И эти вечные повторения. Она знала, что так учат уроки. Но если уж получилось, зачем играть сто раз одно и то же?
Раньше Анна Васильевна благоговела перед музыкантами, их искусство казалось ей поэтичным, непостижимым: человек извлекает из инструмента волшебные звуки, и мы волнуемся, замираем. А оказывается, это какой-то труд каменотеса — ежедневный физический труд. Какое-то разъятие целого, обломки: нет мелодии, нет красоты. Иногда что-то получается, узнаешь знакомое, но какой ценой! И ежедневно слушать все это! И главное, нет ничего таинственного, колдовского. Как говорят французы, «это пахнет потом».
Может быть, девочка лишена таланта и берет только усидчивостью? Нет, Анна Васильевна слыхала стороной, что и другие пианисты так же работают. Но когда пришлось самой убедиться…
И певцы тянут свои нудные гаммы, и живописцы нагромождают на холсте чудовищную мазню…
И вообще художники такие же люди, как все, даже хуже. В этом Анна Васильевна убедилась, когда к Маше пришли гости — художница Грушко с сыном. Хозяйка дома встретила их очень приветливо. Женщина-художник — сколько в этом изящества, необычности, тонкости.
Анна Васильевна немедленно заговорила о живописи; Рубенс ей нравится: красочно, полнокровно, хотя подросткам лучше не показывать. А Рембрандт — что же, пусть это мнение и необычно, — Рембрандта она считает упадочником. Темные, мрачные тона на его полотнах и это патологическое стремление изображать стариков и старух говорит о большом пессимизме. Ибо молодость и только молодость должна быть вечной темой искусства. И колорит — она выделила оба «о» — должен быть легкий, воздушный.
Анна Васильевна совсем не ожидала, что гостья согласится с ней, напротив, была готова к жестокому спору, но художница тихо улыбалась, отвечала короткими и обыденными фразами: ни одного профессионального термина. Именно это более всего оскорбило Анну Васильевну.
А сынок сидел с Машей в сторонке и совсем не участвовал в разговоре.
— Художница! — с негодованием воскликнула Анна Васильевна, когда гости ушли. — А руки такие, точно возится у плиты.
— Ей приходится, — сказала Маша.
— …и челку носит. Пожилая женщина!
— Она совсем не пожилая.
— А разговор какой! Боже, кто только теперь не занимается искусством!
Муж Анны Васильевны начал придираться к ней. Смотрел как-то дико на Машу, фыркал, пыхтел и наконец спросил:
— В каком качестве проживает у нас эта девица?
— Не понимаю… — начала Анна Васильевна.
— Кто она тебе? Воспитанница? Гостья? Прислуга?
— Какой ты… прямолинейный! Ну, просто я временно приютила ее.
— Что значит временно?
— Пока не устроится. Что особенного?
— Смотри, Анюта, как бы ты не втянула меня в неблаговидную историю.
Да, что поделаешь: опыт не удался. Придется попросту подыскать помощницу, девушку без претензий.
Три часа в день. Целая жизнь должна была уместиться в этом сроке.