Мог бы целый трактат написать о современном вранье: классифицировать его виды и подвиды, показать их разнообразие, описать способы употребления, провести сравнительное исследование. Избавленный теперь от необходимости врать навсегда, он так отчетливо видел и понимал всю эту систему, будто всю жизнь ее изучал и исследовал.
Вранье постепенно развивалось и набирало силу. Уровень загрязнения ложью в обществе год от года повышался, но происходило это так плавно, так постепенно, что не ощущалось особого дискомфорта и казалось, все идет нормально. Так, иные токсины, отравляя понемногу организм, со временем становятся даже необходимы ему, занимают какое–то место в общем биохимическом балансе. Если, солгав, любое дело можно сделать проще и лучше, кто же станет не лгать? И каждый врал не задумываясь и выслушивал вранье не морщась, просто чтобы повседневному ходу дел не мешать.
Понемногу вранье набирало силу, выходило, так сказать, на оперативный простор. Врала статистика, неизменно рапортуя о новых значительных достижениях, а неудобные цифры либо пряча под ворохом непонятных процентов, либо просто избегая в сводки включать. Врала пресса, почти не стараясь уже выглядеть объективной; врали по бумажке докладчики на собраниях, врали с честными лицами дикторы на экране телевизора. Врала литература, смело касаясь острых проблем, но трусливо подгоняя их под заранее известные решения. Врали даже географические карты языком своих топографических знаков и символов: меняли свое течение реки; засекреченные, исчезали целые города, неправильно указывались мосты и железные дороги, убирались одни объекты и на их место наносились другие, неверно разворачивались целые городские районы, указывались на них улицы и дома. Что с того, что со спутников все давно уже сфотографировано, — врали из принципа, из любви к искусству, лгали на всякий случай, просто так. И, не отставая от других, отчаянно врала родная социология занимаясь не тем, что важно для общества, хоть и болезненно, а тем что рисует действительность в приятных розоватых тонах. Не успевала она примерить одни розовые очки, как спешно следовало заказывать другие, еще более розовые. Не Мудрено, что взор ее помутился, и дальше своего носа бедняжка уже не видела. Впору уж было обзаводиться клюкой, чтобы нащупывать дорогу под ногами.
А там, где соврать уж совсем никак было нельзя, вступала в свои священные права тайна: то производственная, то некая ведомственная, то якобы государственная. Повсюду, над каждым служебным окошком, у каждой двери и парадного подъезда висели зримые и витали незримые запреты и ограничения: «посторонним вход воспрещен», «без доклада не входить», «без допуска не выдавать», «спецпропуск», «спецхран» и т. д. и т. п. Прежде чем ответить на простейший вопрос, всюду вас сурово допрашивали: зачем? кто такой? по какому праву? от какой организации? Уходили утрясать, а вернувшись, отвечать на вопрос отказывались. Социология, которая в основном тем и занимается, что задает тысячи вопросов в надежде получить ответ на тысяча первый из них, тихо в этих условиях агонизировала. Люди во время опросов старались уйти от ответа, отвечали неоткровенно или прятались за дежурными фразами. Необходимую научную информацию и статистические данные приходилось добывать по крупицам. С каждым годом общество все плотнее зажмуривало глаза и затыкало уши, в надежде избавиться таким путем от всяких не очень приятных картин. «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу!» — пел по радио дружный хор.
Повсюду тебя окружают тайны, запреты, призванные умалить, унизить, внушить священный трепет перед важностью учреждения, которое ты посетил. Ты умаляешься, превращаешься в смиренного просителя — тебе тошно жить. Но вот приходишь к себе на службу, занимаешь родное насиженное кресло — и сразу вырастаешь в собственных глазах. Теперь уже ты сам становишься хранителем тайны, жрецом таинственного божества, от гнева или милости которого зависят благосостояние и судьба! Теперь уже у тебя самого под дверью томятся несчастные просители, заглядывают в глаза, с благодарно–доверчивым видом выслушивая твое вранье, — не дай бог заметишь, что тебе не верят, еще, чего доброго, затаишь зло.
В конце концов он привык, приспособился, понял, что и в самом деле без этого нельзя, не может быть нормальных деловых отношений без некоторой доли вранья. Сплошь и рядом так действительно было проще, удобней работать, легче решать проблемы или, по крайней мере, отделываться от них.
Вранье на службе, в редакции, это была особая статья. На службе было проще и легче врать. Здесь вранье прямо входило в круг обязанностей и потому как бы теряло свой личный смысл. Не врать автору было нельзя, потому что автор тоже врал и ловчил и любой правдивой информацией мог воспользоваться в своих интересах. И возникала сложная система умолчаний, иносказаний, тонких намеков и прозрачной лжи, система, в которой неопытному человеку не разобраться. Выболтать что–либо, допустить утечку информации считалось тяжким проступком — правдивость расценивалась на уровне профнепригодности. В конце концов этого требовали интересы дела, и в определенных пределах он Вранье допускал. Бывает же производственная необходимость, какие–то деловые соображения, которые постороннему не понять.
Но, глядя теперь на все это со стороны, он ясно видел, Что интересы дела совсем этого не требовали. Вся эта система тайны и вранья нужна была отдельным людям, которые извлекали из нее вполне ощутимую выгоду. Чаще всего судьбу рукописи решали не ее содержание и качество, а какие–то закулисные интриги и комбинации. Тот проталкивал своего, этот мешал чужому — у каждого был свой интерес. Люди, которые обязаны были вести дело в интересах всего общества, в интересах науки, сплошь и рядом руководствовались только своей выгодой и удобством, устраивали из своей должности какую–то кормушку. Те, что по идее считались жрецами науки, на самом деле были лишь лицемерными торгашами, наживавшимися на ней.
И он, Вранцов, принимал в этом посильное участие, играл в этом общем паскудстве свою скромную паскудную роль. Все, разумеется, можно назвать пристойнее, подобрать другие, не столь резкие формулировки, но лично ему это уже ни к чему. Ему нет нужды лгать и лицемерить, играть в прятки с самим собой. У него нет больше ставок в этой игре. Он ведь не человек теперь, не венец творения, а всего лишь
”corvus corone», серая вульгарная птица, и паскудство мог прямо так и называть паскудством, а вранье — враньем.
С собой не хитрить, себе не врать — большое удобство. Другим врать легко — была бы привычка. А самому себе трудно, куда как трудней! Другому достаточно лишь время от времени врать, можно и грубо, примитивно — сойдет. А себе надо врать постоянно, ежеминутно, с утра и до вечера. И делать это тонко, искусно, не ослабляя усилий ни на единый миг. Изматывающее занятие, как подумаешь! Сколько времени на это ушло, сколько трудов и умственных усилий потрачено (на три «докторских» хватило бы), а все равно — вот, ворона! — ни хрена не достиг. Бездарным оказался, ни на что не годным себя показал. Иначе не сидел бы сейчас клювастым, взъерошенным мизантропом на дереве, а жил бы по–людски среди нормальных людей…
А воронья жизнь его между тем продолжалась. Остро ощущая все неудобства своего нового положения, Вранцов со временем обнаружил и некоторые преимущества его. Он мог куда свободнее, чем раньше, передвигаться в пространстве, не зависел больше от городского транспорта — для него практически не стало преград. Он сделался чем–то вроде человека–невидимки — мог проникать в такие места, куда в прежнем облике ни за что не попасть, видеть то, что другим недоступно, делать такие вещи, которые не под силу никому из людей.
Мог, например, при желании обогатиться в короткий срок. Как–то, пролетая мимо гостиницы «Украина», заметил через окно в одном из номеров золото, блеснувшее на столе. Вернулся, покружил — окно распахнуто, и в номере никого нет. Возле самого окна лежала раскрытая шкатулка с перстнями и серьгами, цепочка с золотым медальоном. Он мог бы схватить и унести их с собой, но, покружив у окна, все же не сделал этого. Пусть он потерял человеческий облик, но преступником стать все равно не хотел. Кражу продуктов с балконов он не считал воровством — на это его толкала злая необходимость. Но золото и ценности — другое дело. Это уже уголовщина. И пускай на ворон уголовный кодекс не распространяется, он еще не потерял надежды когда–нибудь вновь человеком стать.
Да и зачем ему ценности? На что их употребить? Ни в чем, что за деньги покупается, он теперь не нуждался: его потребности свелись минимуму. И это тоже было преимуществом новой жизни — ни очередей, ни бесконечных забот о вещах и покупках он теперь совершенно не знал. Правда, находя на земле мелкие деньги, все же прихватывал их с собой по старой привычке эти бумажки ценить, но то была его законная добыча. Не лететь же с ними в бюро находок, не писать же объявления на столбах, чтобы обращались к вороне такой–то на чердак дома такого–то.